Белое и красное
Шрифт:
— Ты не обратил внимания, что у нее такая же фамилия, как у той авантюристки, которая, стыдно повторять, была любовницей нашего царя, а потом заправляла всем Петербургом. Знаешь, о ком я говорю! О той полячке Матильде Кшесинской, балерине. Из-за таких авантюристок…
— Ну уж, если вы начали вспоминать исторические лица, — перебил его Чарнацкий, — то, пожалуй, самое время вспомнить вашего авантюриста — Гришку Распутина.
Он понимал, Петру Поликарповичу это неприятно, для него это как нож острый. Он частенько говаривал, что Николай II царствовал бы счастливо и по сей день и полки иркутские стояли бы уже в Берлине, а в Кенигсберге — это уж точно, если бы среди государственных деятелей, приближенных царя, побольше
— Ну, этот хлыст проклятый… развратник… — Петр Петрович даже чаем поперхнулся. — И надо же, чтобы такой негодяй на нашей сибирской земле родился. Только ты не забывай, братец, что сюда, в Сибирь, ссылали со всей России всякий сброд, преступников. Готов поклясться, что родительница проклятого этого Гришки с каким-нибудь убийцей-каторжником согрешила. Быть не может, чтобы в крестьянском роду такое чудище уродилось. Ты хорошо меня знаешь, Ян Станиславович, человек я добрый, мухи не обижу. Но если бы убийца Распутина, князь Юсупов, пригласил меня в компанию, я бы этого хлыста собственными руками удушил. Через таких гибель России пришла.
Живя у Долгих, Чарнацкий иногда ловил себя на мысли, что время в этом доме остановилось. Хотя, если смотреть на Ирину, Ольгу и Таню, он не мог не ощущать ветер новых перемен. Зато, разговаривая с Петром Поликарповичем, он словно попадал в иной мир, того по-прежнему волновали давно отшумевшие споры, он ссылался на авторитеты, уже сошедшие с исторической арены, вспоминал названия, вышедшие из обихода. «Долгих никогда не изменится, и уж конечно — внешне».
А другие? Те, с кем он встречался у Кулинского? Они произносили много красивых слов, были куда как велеречивы. Возвращение в Европу! Демократия! Парламент! Но по всему видно, что Россия, с ее могучей историей, цивилизацией, культурой, как корабль, взявший курс из океана самодержавия в новые просторы свободы, пугает их, тревожит. Анархия! Это про народ, который распрощался с верноподданничеством, с послушанием! Им мерещится Разин, им мерещится Пугачев. Их сковывает страх. А когда сковывает страх, куда деваются красивые слова? И знакомые адвокаты — можно сказать, либеральный вариант Петра Поликарповича — тоже никогда не изменятся.
Долгих прищурился — видимо, чтобы повнимательнее вглядеться в собеседника. И неожиданно что-то восточное появилось в лице Петра Поликарповича. Остановившаяся в своем развитии на целое поколение Азия. Интересно, каким вырастет сын Антония? Сейчас трудно угадать. Обо всем этом размышляет Чарнацкий, сидя напротив Петра Поликарповича.
— Знаешь, о чем я подумал, братец? И пожалуй, надобно тебе сразу сказать об этом. Есть такая пословица: чужая душа — потемки… Так вот, может, я ошибаюсь, но, по-моему, эта Кшесинская — немецкая шпионка.
— Кто?
В первый момент Чарнацкий решил, что Петр Поликарпович говорит о той Кшесинской из Петербурга.
— Почему ей немцы разрешили выехать из Варшавы? В Петербурге у них полно своих людей, вот теперь их в Сибирь и засылают. А женщин они умеют использовать для таких целей.
Чарнацкий хотел было напомнить Петру Поликарповичу, что царская охранка и департамент полиции по этой части никому не уступали. Но охранка и департамент полиции — уже на свалке истории. И, вместо того чтобы возмущаться, опровергать, Чарнацкий громко расхохотался.
В контору Кулинского Ян входил с опаской. Ему удалось вчера «сбыть с рук» Ядвигу. Он подсунул ее адвокату, поставил его в такую ситуацию, что тот не смог не предложить ей остаться на два-три дня. Два-три дня! Чего он только не наговорил Кулинскому! И что тот ангел-хранитель всех изгнанников-поляков, и что только он многие годы всех привечает и согревает, что он настоящий иркутский святой Мартин, готовый снять с себя последнюю рубашку и отдать соотечественнику. А о Ядвиге он сказал,
что она патриотка, что жизнь свою посвятила служению великим идеям, которые провозглашало и — что самое главное — во имя которых звало на подвиг поляков поколение Кулинских. И вот она, несмотря на огромные трудности, приехала к своему ссыльному жениху. Он подчеркнул, что Ядвига — человек весьма настойчивый, что она стремится поскорее достичь цели своего путешествия, на основании чего Кулинскому стало ясно, что задержится Кшесинская в Иркутске не очень надолго. Чарнацкий был столь красноречив, что Ядвига не могла не подумать: ну и старается, только бы не вернуться с ней на Знаменскую.Она с любопытством и с нескрываемой иронией разглядывала его.
Адвокат встретил его в прекрасном расположении духа, благоухая одеколоном, на нем был костюм, который, по его мнению, молодил его, сшитый когда-то специально для поездки на отдых в Крым. И когда Кулинский вдруг стал насвистывать что-то из «Веселой вдовы», довольно игриво, Чарнацкий не смог сдержать улыбки.
— Пани Ядвига принимает ванну, — сообщил он гостю о положении дел в доме. — Я встал сегодня пораньше и нагрел воду.
Чарнацкий не стал уточнять, почему адвокат не попросил растопить колонку невестку своего сторожа Никиты. Подумал: рассказать или умолчать о предположениях Петра Поликарповича? Ведь совсем неплохой анекдот получился бы.
— Приходят со все большим опозданием, — кивнув на петербургские и московские газеты, начал разговор хозяин дома. — Хотя новости довольно отрадные. Арестовано много большевистских руководителей. И немецких агентов.
«Они там с ума посходили с этими агентами», — подумал Чарнацкий. Сколько же общего между Петром Поликарповичем, который далек от каких бы то ни было революционных преобразований, и этим либерально настроенным принципалом.
— Я очень рассчитываю на то, что с анархией в России вскоре будет покончено. А чтобы пресечь опасные тенденции, необходимо правительство сильной руки.
Адвокат говорил и внимательно прислушивался к шуму воды в ванной.
К тому, что солдат стал уже не тот, вся Россия, а постепенно и Иркутск привыкли. Вместо муштры — митинги, вместо страха в глазах при виде офицера — вызывающая усмешка.
Чарнацкий сам видел, как два дюжих пехотинца на мосту так отшвырнули хорунжего к перилам, что тот еле дух перевел. А получилось это потому, что хорунжий, торопясь к своему эшелону, шел прямо на солдат, будто перед ним пустое пространство, рассчитывая, видимо, что те уступят дорогу, но не тут-то было! Еще чуть — и хорунжий, проломив перила, свалился бы в реку.
Ненависть не убывала.
— Солдаты взбунтовались, — сообщил сторож Никита.
Он воевал еще под Эрзрумом, в его обязанность входило убирать кабинет адвоката и топить печи. И вот сегодня, с утра не выпив ни грамма, хотя время уже подходило к двенадцати, он был неимоверно удивлен, что принесенная им новость не произвела должного впечатления.
— Все время какие-то недоразумения с этими проходящими эшелонами, — обратился адвокат скорее к Чарнацкому, нежели к Никите. — Сущее несчастье для Иркутска, что он стоит на этой железнодорожной магистрали. Не будь станции, паровозного депо, не было бы этих взбунтовавшихся эшелонов, красных железнодорожников…
— Вы повторяете слова социал-демократов. Капитализм — это пролетариат. Пролетариат — это революция.
Никита, сообщив столь важную новость, не спешил уходить.
— Вы что-то хотите сказать, Никита Семенович?
После революции адвокат, желая показать, что находится в полном согласии с демократическими веяниями времени, обращался к сторожу по имени и отчеству.
— А за новость, ясновельможный пан, разве ничего не полагается?
Адвокат осуждающе покачал головой. Не только власть распустила народ, вот и сам он явно разлагает сторожа.