Белое и красное
Шрифт:
Лесевский совсем забыл, что обещал напоить гостя чаем. Более получаса он втолковывал Чарнацкому довольно бесцеремонно вроде бы прописные истины. Несмотря на дерзкий тон, которого Чарнацкий не потерпел бы в другое время, в том, что говорил Лесевский, чувствовалось беспредельное, поднятое до самоотречения бескорыстие. Чарнацкий понимал: Лесевский способен его удивить и даже потрясти, понимал, что в своих взглядах Лесевский независим и нет у него ни малейшей корысти. Непроизвольно сравнил его с адвокатом.
Чай Лесевский готовил долго. Во-первых, для этого надо было растопить печь. Здесь пришлось Чарнацкому взяться за дело, поскольку у хозяина ничего не получалось.
— А самовара у вас нет?
— Самовар у Елизаветы
— В ссылке я знал поляка, который часами мучился, чтобы вскипятить себе чайник на костре или на плите, но ни за что не хотел завести самовара. Говорил, Россия для поляков опасна именно самоваром, русскими книгами и русской женой. Спорил я с ним, а он свое: Россия душу хочет у нас забрать, и самовар сам по себе вроде бы не опасен, однако дьявольская выдумка, созданная ассимилировать нас как нацию.
— У пролетариата нет таких проблем, — заметил Лесевский. — Наши русские товарищи поют польские революционные песни и не боятся за свою душу.
Вроде убедительно, а с другой стороны — не очень. Русские, скинув татаро-монгольское иго, консолидировались как нация, и теперь им не грозит опасность раствориться в иной национальной общности.
Они пили чай и не умолкая разговаривали.
— Вас смущает, что арестовали зачинщиков бунта и солдаты остались без вожаков. — Лесевский грел руки о стакан с чаем, тепло от печи еще не ощущалось. — Утверждаете, что выступление против Временного правительства может привести к активизации Корнилова. А ведь, чтобы покончить с вожаками, всю Россию рабочую и солдатскую придется перестрелять. В этом сила грядущей революции. А для здешних солдат это был хороший урок: они избавились от иллюзий. А иллюзии подчас бывают страшнее артиллерии. Теперь даже самый далекий от политики солдат Иркутского гарнизона знает, что такое демократ Краковецкий.
«Можно и так, — мысленно согласился с ним Чарнацкий. — Поражение всегда учит, приближает победу. Эта вера, эта абсолютная уверенность в том, что события развиваются именно так, как предсказывали большевики, нравится мне. Ну хорошо, я более или менее представляю, что ждет Россию. А Польша?» Почему-то взгляд его упал на толстую тетрадь в сильно потрепанной обложке, лежащую на столике.
— Давайте займемся вторым вопросом, которого вы коснулись. Так вот, если б мы с упорством не направляли Россию влево, как это вы изволили заметить, вы давно бы уже получили вместо жалкой видимости демократии военную диктатуру. Для оправдания ее отыскалось бы множество доводов: покончить с анархией, с экономическим хаосом, потребности фронта, ну и главный аргумент — необходимость разгрома извечного врага России — Германии. Не подлежит сомнению, что военную диктатуру, выступающую с подобной программой, поддержали бы с превеликим энтузиазмом западные демократии — Франция и Англия, не говоря уж о президенте Вильсоне. Так вот они, хорошо зная механизмы, с помощью которых в рамках подобной системы, именно в рамках подобной системы, можно держать в повиновении трудящиеся массы, смотрят свысока на эту несуразную, бездарно сфабрикованную, плохо скопированную с них российскую буржуазную демократию. Демократию, на которой все еще лежит печать самодержавия. Но у которой дурно пахнут ее мужицкие ноги, да и солдатские зубы сгнили, и прогрызть ими германский фронт такая демократия не сможет. — Лесевский внезапно остановился. — Как вы думаете, почему я с вами так горячо все обсуждаю?
Он задал вопрос не столько Чарнацкому, сколько самому себе. Чарнацкий не собирался уходить от ответа, ему было что сказать, как-никак он тоже мыслит, анализирует, оценивает.
— Я догадываюсь… Среди военнопленных, где вы ведете агитацию, нет интеллигенции. Там вы говорите другим языком — конкретно и просто.
Лесевский с интересом выслушал его и не мог скрыть своего удивления.
«Видимо, он зачислил меня в разряд польских богатырей,
которых в Сибири немало, только такие могут здесь выжить, — размышлял Чарнацкий. — Куда труднее переменить свои взгляды».— Вы правы, среди польских военнопленных нет интеллигенции. Нет добровольцев. Германия и Австро-Венгрия силой погнали их с той стороны на фронт, точно так же, как Россия — с этой. А вы сталкивались с ними?
— Сталкивался. Кулинский как-то попросил меня завезти книги, кто-то из Комитета заболел.
— Книги на польском языке?
— Да, Мицкевича, Словацкого, Сенкевича. «Пан Тадеуш». Думаю, вы не против такого рода деятельности?
— Против Мицкевича? Словацкого? Лично я… «Вот восстают из мертвых народы! Вот трупы вымостили улицы городов. Вот народ побеждает!» Помните этот отрывок из «Ангелли»? А что вам больше всего нравится в этой поэме? Вас удивляет, что я знаю Словацкого?
— Да, конечно, мне кажется, мы только и делаем, что удивляем друг друга.
— Ну, если вы были в лагере для военнопленных, то, наверное, хорошо представляете, какую цель преследуют своей деятельностью наши богоугодные патриоты. В конечном счете, чтобы погнать на фронт, на сей раз против немцев, поляков из Познаньского воеводства, да и из Силезии, долго их уговаривать не придется, а еще лучше сформировать из польских военнопленных силу, которую можно будет использовать против грядущей пролетарской революции. Здесь, в России, либо там, в Польше.
— А что вы говорите нашим соотечественникам, которые были под властью Австро-Венгрии и Германии?
— То же самое, что и польским рабочим в Иркутске. Я верю в то, что польские трудящиеся не дадут себя отравить ядом национализма.
Чарнацкий внимательно слушал. Печка гудела, жадно поглощая поленья.
— Надо подкинуть еще, а то погаснет. Кажется, дрова прогорели.
— Пойду что-нибудь поищу.
Он вышел и вскоре вернулся с охапкой довольно странных поленьев. Угадывался деревянный скульптурный портрет. Ян поднял два куска, сложил их, и на него сурово глянул половиной лица и одним глазом Николай II. Возле печки валялись еще подбородки, усы, осколки лба, из которых можно было сложить много Николаев. Лесевский старательно засовывал царя в топку.
— Могу подарить вам бюст царя, неповрежденный. Кузен Елизаветы Васильевны — скульптор. Ему страшно не повезло, он совсем недавно открыл мастерскую по производству бюстов государя-императора. Видимо, у него не было никакого политического чутья, равно как и таланта, — взялся за бюсты зимой шестнадцатого года. Это все равно что сейчас наживаться на бюстах Керенского. В кладовке полно валяется скульптурных портретов его величества.
Из этого странного особняка Чарнацкий вышел, когда уже стемнело.
— Мы сегодня выдали удостоверение за номером четыре тысячи, подтверждающее принадлежность к польской нации.
— Я полагаю и, пожалуй, даже уверен, если бы секретаршей Комитета были не вы, пани Ядвига, а кто-то другой, результаты нашей патриотической акции были куда скромнее.
Адвокат говорил вполне серьезно и поцеловал при этом ручку Кшесинской. Неужели он не чувствует, как смешон, рассыпаясь перед ней в комплиментах? А может, он действительно влюбился, как об этом трубят местные сплетники? Влюбился в самую экстравагантную польку.
— Чует мое сердце, что в связи с небывалым подъемом польского патриотизма состоится очередной банкет, — не удержался Чарнацкий.
— С банкетом подождем, пока не выдадим тысяч пять, а то и все десять тысяч удостоверений.
Адвокат окинул взглядом зал ресторана «Модерн». Было занято всего несколько столиков. Сидели только офицеры.
— Признаюсь, если бы мне кто-нибудь еще год назад сказал, что я доживу до таких времен, когда увижу, и не где-нибудь, а в Иркутске, подобное зрелище, я счел бы его безумцем. Фуражки со шнурком на околыше и герб — польский орел.