Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
— Говорят, он и Алексея Павловича пригласил? — спросил Лейбович.
— Ну как же! Алексей Павлович — его старый сотрудник, они много работ вместе делали, — сказала Фаина Григорьевна. — Между прочим, очень милый человек.
— У вас все милые, Фаина Григорьевна, — откликнулся Новожилов. — А я, должен признаться, с бо-ольшим трудом переносил вашего Алексея Павловича, когда он читал у нас спецкурс. Как начнет мямлить, как начнет мямлить!.. Существует такая точка зрения… Однако имеет место и иная точка зрения… А какой он сам придерживается, какую верной считает, ни за что не скажет!
Фаина Григорьевна засмеялась:
— У каждого человека, Андрюша, свой характер. А Алексей Павлович из тех ученых, кто верит только в эксперимент. Для него никакая идея, никакая теория не существует, пока она не подкреплена экспериментально. И терпение у него просто изумительное. Как-то он один и тот же опыт около ста раз проделал —
— Ну, хорошо, убедили, дополняйте вашим Алексеем Павловичем нашего Василия Игнатьевича, я не возражаю.
— А кстати, ты не смейся, — сказал Лейбович, — если хочешь знать, это очень важная проблема — так подобрать коллектив, чтобы не было несовместимых характеров, и в то же время, чтобы люди дополняли друг друга. Вот тебе конкретный пример — Решетников великолепно дополняет Валечку Минько: он суров и сдержан, она — олицетворение доброты и мягкости, он — скрытен, она — откровенна, он предан науке, она…
— Ну что она? Что она? — весело перебила его Валя. — Договаривай.
— Я хотел сказать: «она — тоже». Неужели, Валечка, ты думаешь, что у меня язык повернется сказать о тебе что-нибудь плохое? Или возьмите меня и Фаиночку. Я — скептичен, она — доверчива, я — безалаберен и ленив, она — аккуратна и трудолюбива, я опаздываю на работу, она никогда…
— Ну да, если вспомнить, как час назад Лейбович утверждал, что он умен, то что остается на мою долю?..
— «Она — тоже», Фаиночка, «она — тоже». Как видите, ядро нашего коллектива складывается прекрасно. Вот только не представляю, как быть с мизантропом Новожиловым… Или разрешим ему дополнять самого себя? Так сказать, заниматься самоусовершенствованием?
Снова они дурачились: шутили, пели, и снова — в который уже раз — Валя Минько повторяла:
— Нет, ребята, мне даже не верится, что мы это о нашей лаборатории говорим. Не верится, что мы снова будем вместе. Помните, как мы мечтали? Все-таки мы всегда знали, что справедливость восторжествует, правда?..
Решетников засмеялся.
— Слышал бы, Валечка, твои речи Василий Игнатьевич! Знаешь, что он мне ответил, когда я провозгласил нечто в этом роде — насчет неизбежно торжествующей справедливости?.. Он мне сказал: «Вот уж кого не переношу, так это прекраснодушных идеалистов: мол, добро в конечном счете всегда воздастся добром, зло — злом. Ах, как удобно этакими разговорчиками прикрывать свою бездеятельность, свое нежелание или неумение бороться!.. Нет, что касается меня, так я бы не уставал повторять: и порок не будет наказан, и добродетель не восторжествует, если мы сами, м ы с в а м и, не приложим к этому руки!»
— Узнаю Василия Игнатьевича! — сразу отозвалась Фаина Григорьевна. — Вы, Митя, даже его интонации точно передали!
— А что, Василий Игнатьевич прав! — сказал Новожилов. — Мы незаметно привыкаем мыслить стереотипами. Самостоятельности в работе, в суждениях — вот чего нам не хватает.
— Ты, как всегда, смотришь в корень, — подхватил Лейбович. — Самостоятельность — это великое дело!.. У меня приятель есть, в НИИ работает, так ему тоже все самостоятельности не хватало, все жаловался, что развернуться ему не дают, все планы строил: он бы и то перестроил, и это перелопатил, если бы ему побольше самостоятельности. А то восемь лет проработал — и все рядовой сотрудник в отделе. И тут вдруг вызывает его шеф и говорит: «Павел Семеныч, мы решили вас заведующим новым сектором назначить. Справитесь?» — «Постараюсь», — скромно отвечает мой приятель, а сам думает: «Еще бы не справлюсь!» Шутка ли сказать — восемь лет ждал он этого момента! «Ну что ж, — говорит ему шеф, — тогда вам остается подыскать себе сотрудника. Даю вам два дня». Из кабинета шефа вылетел мой приятель как на крыльях. В тот же день позвонил он мне по телефону и говорит: «Знаешь, в сотрудники я, пожалуй, возьму Борьку Стрельникова, помнишь, с нами в школе учился?.. Правда, у нас с ним слишком приятельские отношения, это, наверно, может отразиться на работе… Ну, если не Стрельникова, тогда Иванову, плохо только, что у нее маленький ребенок и она часто болеет. Нет, уж лучше не Иванову, а Петрову — конечно, о ней говорят, что она не отличает конденсатор от карбюратора, но зато за нее моя тетка просит, ей в Ленинграде остаться надо, у нее от этого будущее семейное счастье зависит…» Через день зашел я к приятелю на работу — он сидел за столом и раскладывал перед собой карточки с фамилиями: «Сидоров — знает дело, но слывет лентяем, Печкин — не лентяй, но не знает дело, Бочкин — лентяй и не знает дела, но, говорят, пробивной малый, Генеральский знает дело и не
лентяй, но, кажется, не в ладах с шефом…» И в этот момент моего приятеля вызвали к шефу. Вернулся он минут через пять. «Можешь, — говорит, — поздравить». — «С чем?» — «Ну как же. Вошел я к шефу и докладываю: „Я бы, пожалуй, взял Бочкина в том случае, конечно, если не согласится Печкин, а если согласится Печкин, что, в общем-то, не лучший вариант, тогда, мне кажется, могла бы подойти Иванова, если бы у нее не было маленького ребенка, а если не подойдет Иванова, тогда стоило бы поговорить с Сидоровым, хотя…“ — „Достаточно, — говорит шеф. — Я уже решил. Заведующим сектором я назначаю Генеральского, а вы будете его сотрудником. Все!“»Лейбович дождался, когда за столом стих смех, и сказал:
— Так вот и кончилась история самостоятельности моего приятеля. И правда, разве виноват человек, что за восемь лет он разучился быть самостоятельным?.. Мораль понятна?
— Честное слово, Лейбович, тебе только на эстраде выступать, — сказал Решетников. — Ну что ты талант губишь?
— Чего не сделаешь ради науки, — скромно откликнулся Лейбович.
Славно, хорошо было им этим вечером в маленькой квартирке у Фаины Григорьевны, и только об одном они жалели — что не было сейчас рядом с ними Василия Игнатьевича. В прежние времена, еще в университете, он заглядывал к ним иногда на курсовые вечера и даже пел, бывало, старые студенческие песни и сам себе аккомпанировал на рояле, его сразу окружали студенты и долго не отпускали потом…
— А что, братцы, — вдруг сказал Лейбович. — Не махнуть ли нам сейчас на дачу к Левандовскому? Ручаюсь — старик обрадуется.
— Поздновато, — сказал Решетников. — Неудобно.
— Да что поздновато! К одиннадцати мы туда прикатим. Детское время. Грянем под окнами троекратное «ура» и сразу обратно. А, братцы? Кто «за»? Ставлю вопрос на голосование.
— Может, не стоит? — робко сказала Валя. — Человек уехал отдохнуть, сосредоточиться, а мы ворвемся…
— Да ведь один раз в жизни такое событие бывает! Ну, нельзя нам сегодня без Василия Игнатьевича. Неужели вы не понимаете! Фаиночка — как вы? Ваш голос решающий.
— А-а, поехали! — с бесшабашной, веселой решимостью сказала Фаина Григорьевна, словно соглашалась на бог весть какой сумасбродный поступок.
Все-таки они еще колебались, еще раздумывали, но тут явились к Фаине Григорьевне новые гости. Их было двое, они были молоды и влюблены друг в друга — в институте, где они работали лаборантами, их звали «Маша плюс Саша». Они так и вошли сейчас в комнату, держась за руки, и словно принесли с собой атмосферу юношеской влюбленности, открытой и радостной. Они как будто говорили всем своим видом: посмотрите, как прекрасно быть молодыми и влюбленными. И чувство грустной зависти кольнуло вдруг Решетникова — когда-то вот так же входил он к своим друзьям вместе с Таней…
— Товарищи, товарищи! — воскликнула Маша. — Ну что вы сидите в комнате, на улице так хорошо — просто прелесть! А ну-ка одевайтесь — пошли, пошли!
Она затормошила Фаину Григорьевну, схватила за руки, потянула за собой из комнаты.
— Перст судьбы, — сказал Лейбович. — Едем.
— Едем, — сказал Решетников.
Надежда еще раз увидеть Таню вдруг захватила его, вдруг показалось ему, что сегодня, в этот вечер, возможно любое чудо: даже утраченное чувство может еще вернуться.
Они шумно спустились по лестнице, со смехом втиснулись в троллейбус — оживление по-прежнему владело ими, эта неожиданная поездка еще больше усиливала ощущение, будто вернулись студенческие времена. Тогда им ничего не стоило махнуть вдруг за город, или майской ночью отправиться купаться на Неву, или бродить до утра по набережным…
…И сразу ожил полупустой вагон электрички, стал веселым и шумным, едва только они ввалились в него. Сколько раз отправлялись они вот так — студенческой группой, а то и всем курсом — на стройку ли, в колхоз или в туристский поход, и всегда это было для Решетникова как праздник. Песни, галдеж, хохот. И сейчас, казалось, и песен-то уже не осталось, которых бы не пели сегодня, но вот говорил кто-нибудь: «А эту помните?!» — и запевал первый куплет, и все подхватывали, подпевали — уж если кто-то один из них знал песню, так ее обязательно знали и остальные, общие у них были песни… И конечно, не обошлось дело без историй о том, как Саша Лейбович, будучи студентом, страдая от хронического безденежья, воевал с железнодорожными ревизорами. О его изобретательности ходили легенды. Рассказывали, будто однажды, завидев ревизоров, он содрал с головы кепку, взлохматил волосы и пошел по вагону, гнусавя «Раскинулось море широко». Пассажиры кидали ему в кепки медяки, а ревизор, брезгливо покосившись на его затасканное, с потертыми обшлагами пальто — опрятностью в одежде Лейбович никогда не отличался, — посторонился и пропустил его. После, когда ревизоры ушли, Лейбовичу пришлось возвращать пассажирам деньги.