Белые витязи
Шрифт:
XXXVI
На другой день после смерти Михаила Дмитриевича мне едва удалось пробиться в комнату, где он лежал...
Теперь уже не было вчерашней суетни и толкотни. Из Петербурга наехали близкие к нему лица; у самого тела выросла и всё время стояла вся в слезах его сестра, Надежда Дмитриевна, не отводившая взгляда от гордой и красивой ещё головы брата... «Зачем так рано?» — читалось в этом взгляде, полном глубокой тоски... Тусклый свет восковых свечей теперь отражался на вензелях, камергерских мундирах, звёздах, генеральских эполетах. Тем не менее у самого тела сплотились, точно не желая отдать его никому, даже самой смерти, его адьютанты
— А мы живём!.. — слышится в стороне скорбный голос.
Оглядываюсь... Старик-генерал не сводит глаз с этого молодого лица...
— Ив какое время, когда ему открывалось широкое поприще, где бы он мог развернуть все свои силы...
У дьякона, участвующего в панихиде, прерывается голос от слёз, несколько раз он невольно смолкает и начинает опять... Вон другое заплаканное лицо простого солдата... Это любимец покойного, Бражников, ходивший за его лошадьми... Он качает головой, точно упрекает Скобелева, зачем он ушёл отсюда... Толпа на площади выросла за ночь. Она залила её всю...
— Совсем небывалое дело!.. — слышится чей-то доклад генерал-губернатору. — Со всех сёл массами идёт народ сюда... Со всех заводов. Рабочие отказались работать... Из Серпухова, из Богородска — отовсюду тянутся толпы.
И действительно, на площади уже целое море... Улицы, прилегающие к ней, запружены народом... Народ на крышах домов, на кремлёвской стене... На фонарях держатся, уцепившись руками... И всё это молчит, как будто они боятся своим говором нарушить покой его — уже ничего не слышащего... Ничего не видящего... Отставных солдат сотни, тысячи в этой массе... Только они говорят: рассказывают толпе, каков он был, как он любил их, любил народ... И сколько в этом бесхитростном рассказе слышится преданности ему...
Около меня передаёт какой-то офицер: «Иду я в толпе, слышу, солдат один говорит: так мы его любили, что, кажись, какой бы бой ни был, понеси его перед нами мёртвого, разом бы мы снесли всё прочь...» И действительно, они шли за ним... Неслись, как волны, прорвавшие плотину, как волны могучие, неукротимые, не знающие или, лучше, не замечающие сопротивления... Те, кому удалось стать у самой гостиницы, — без шапок. Всякий раз, как до них доносится отголосками пение певчих, они крестятся... Крестится и толпа за ними...
— На площади бы панихиду! — слышится кругом...
— Священников сюда... Мы все хотим...
Но чего-то испугавшаяся полиция молчит...
— Это ведь демонстрация будет, помилуйте!.. — говорит один из блюстителей порядка.
К полудню толпа уже не увеличивается, а уплотняется, на том же пространстве стали новые сотни и тысячи народа. Если бы не крики городовых да не ругань жандармов, сослепу кидающихся в эти толпы неведомо зачем, то тишина кругом казалась бы мёртвой...
Наконец панихида окончена... Сестра покойного, плакавшая до тех пор безмолвно, зарыдала теперь, когда гроб её брата подняли на руки, чтобы пронести его в церковь Трёх Святителей, на самом краю Москвы, у железной дороги, по которой его провезут в имение...
Гул пошёл по площади... Гул этот донёсся до нас, поднявших этот гроб...
Наконец отворили дверь на площадь... Наконец в её просвете
народ, целые сутки тщетно ожидавший этого, увидел в цветах венков его лицо... Мы нарочно подняли изголовье гроба... И не успели ещё вынести его на улицу — как раздалось такое рыдание, которого до тех пор я никогда не слышал.— Москва плачет... — доносится до меня.
— Народные похороны... — говорит кто-то рядом. И действительно, мы видим, что они народные... Площадь, улица — единственно доступны народу, и тут-то он показал себя... К чему были эти меры предосторожности... Народ себя вёл гораздо лучше, чем его пестуны. Мы шли, со всех сторон охваченные целым морем голов... Как во сне я припоминаю эти заплаканные лица, которым не было и числа, эти десятки тысяч рук, подымавшихся, чтобы издали перекрестить своего любимца. Чёрные сюртуки, изящные дамские платья — и тут же грязная, потная рубаха рабочего, сибиряка-крестьянина... Никто их не подготавливал, никто не организовывал подобного торжества, печального, но величавого, величавого именно подавляющей массой народа, в рамке этих кремлёвских стен и башен... Взглядывая по сторонам, я видел, как кланялись ему эти всклоченные головы, как мозолистые заскорузлые руки крестили загоревшую грудь, видную из-под откинутого ворота рубахи... Вон эти из деревень, должно быть, в лаптях они... На колена стали, когда мы мимо несли его... В более, узких улицах народ точно старался врасти в стены домов, очищая ему дорогу, на широких площадях он раздавался, открывая коридор, по которому мы несли его.
Да, действительно, это народ хоронит, народ его оплакивает... Теперь только видно, как народ умёл отличать и узнавать друзей своих, как за любовь он платит любовью... Окна, балконы домов полным-полны... Мало, очень мало равнодушных лиц... Они теряются, их не видать совсем... Чуть не пол-Москвы мы прошли так, когда вдали показались Красные ворота, а за ними церковь Трёх Святителей... Вся эта площадь залита сплошь толпой... Ей нет конца... Когда мы проходим мимо улиц, разбегающихся направо и налево, в них, насколько они доступны взгляду, видны всё те же толпы... Эти не нашли себе места, они ничего не увидят, но ждут всё в том же благоговейном молчании.
— Мы хороним своё знамя!.. — говорит Хитрово... — Где теперь человек, вокруг которого сошлись бы все... Где такое сочетание самых разнообразных условий и такая ранняя слава!..
Церковь Трёх Святителей уже полна. Ночью я заехал сюда ещё... Улицы также были заняты народом... Терпеливо ожидал он своей очереди — поклониться в последний раз праху... В церкви в два ряда подходили к гробу крестьяне. Венки за венками приносили вновь... Сотни их разрывали, раздавая желающим, но церковь всё ещё была полна ими... Углы тонули под зеленью, стен и икон не было видно за венками... У гроба дежурили адьютанты покойного... В темноте, из цветов, едва-едва выделялась русая, широко расчёсанная на обе стороны борода, светлые усы и чуть заметный абрис страшно похудевшего лица... Я долго стоял тут, присматриваясь и прислушиваясь.
— Упокой его Господи! — крестит это лицо какой-то старик крестьянин...
— Послужил ты нашей матушке России... — говорит другой, глядя в эти неподвижные черты... — Честно послужил... Дай тебе Господи царство небесное...
Вон инвалид едва-едва подвигается через церковь, стуча деревяшкой по каменному полу... Добрался... Смотрит на Скобелева...
— Не скажешь... Не скажешь уж теперь... За иной, за мной, ребята!.. — прерывающимся от слёз голосом шепчет он. — Не скажешь... Орёл ты наш!.. — И отмахнувшись от чего-то рукой, уходит прочь.
Молятся сотни — безмолвны. Подойдут, тоскливо взглянут на это лицо, поцелуют сложенные на груди синие, худые-худые пальцы рук и понурясь идут прочь.
— Насилу доступились до тебя!.. — говорит другой старик. — Живой — ты наш был, а как помер, так сейчас тебя и отняли...
И сколько нежности, сколько искреннего чувства слышалось во всём этом.
Один из близких знакомых покойного ворвался в церковь, кинулся к гробу, зарыдал и, обезумев, схватил Скобелева за плечи и хотел вынуть... Едва удалось отвести...