Белый, белый день
Шрифт:
– Господи! Какой же ты еще младенец!
Павлик что-то почувствовал и прижался к отцу. Именно в это мгновение Павел Илларионович понял, что справился... Справился с настигающим его сердечным приступом.
– Па, тебе плохо?
– Кто тебе сказал?
– смог улыбнуться своей обычной улыбкой Павел Илларионович.
– Мне отлично! А вот рукав пальто ты где-то разорвал. Так и будешь ходить всю зиму? Небось, опять на перилах ездил?
– Мать заштопает!
– оптимистично бросил Пашка.
– А почему она должна штопать? Если ты набедокурил.
Павлик не понял.
– Но я же
– А ты умей!
– А ты научи!
– И научу!
– не очень уверенно принял вызов Павел Илларионович.
– Вот возьмем мою старую шинель, вырежем кусок понадежнее... И пришьем!
– Чем? Для этого же мамин "Зингер" нужен.
– А мы ее попросим! Для начала эксперимента.
– Она не даст, - засомневался Пашка.
– На колени встанем. Не ходить же тебе всю зиму с драным рукавом.
Павлик так ясно представил, как они с отцом... при вечернем свете, когда Анна Георгиевна обычно садится за свое мелкое рукоделье около старинной бронзовой лампы, надевает очки, и лицо у нее становится строгим и задумчивым... вдруг разом бухаются перед ней на колени!.. Представил растерянное, удивленное лицо матери. И понял, что отец всегда найдет выход. Ради него - Павлика!..
Они увидели, что подходит их трамвай. Как два сверстника, отец с сыном легко заскочили на открытую площадку.
– Не пойдем в вагон?
– попросил Павлик.
– Конечно, не пойдем. Для солдат какой это мороз?
– почти рявкнул Павел Илларионович.
– Градусов десять! Не больше...
Он аккуратно развязал тесемки и опустил уши на Пашкиной шапке. Лицо сына стало пышногубым и круглым. А глаза - огромными и ярко-светлыми...
"Как у жены... У Анны Георгиевны! И даже немножко - как у Оленьки..."
На неделю надо было взять из больницы тетю Клашу.
Не потому, что ей стало лучше. А просто был такой порядок - больше двух месяцев подряд больная не могла находиться в стационаре. Ее отпускали домой. И если ей не становилось лучше, то госпитализировали снова...
Конечно, Павлик уже понимал, что за это надо было заплатить!
Продали мамину каракулевую шубу... Как-то неудачно - не по полной цене. Но деньги нужны были сразу. Тут уж не поторгуешься!..
Тетя Клаша лежала на кушетке, покрытой огромным ковром. Он закрывал часть стены, заделанную дверь к соседям, накрывал кушетку и спускался до самого пола! Такой ковер, конечно, очень пылился. Его выбивали на дворе раза три, в основном зимой, на снегу. Никаких пылесосов тогда и в помине не было.
Тетя Клаша кашляла и старалась как можно меньше доставлять хлопот сестре.
– Бедненький ты мой, - обнимала она Павлика слабой, похудевшей и пожелтевшей рукой. Он чувствовал ее шершавые, горячие губы на своей щеке. В губы целоваться запрещалось. Говорили, можно заразиться.
Анна Георгиевна почти каждый день ездила на Тетеринский рынок маленький, но самый близкий. Покупала курицу, свежие овощи, иногда даже виноград. От проданной шубы еще оставались какие-то деньги.
– Ты виноград-то лучше ребятам отдай!
– еле слышно говорила тетя Клаша.
– Им-то полезней...
Под словом "ребята" подразумевались не только Павлик и его двоюродный брат Ростик, который с недавних пор поселился у них. Говоря про виноград, больная, конечно, в первую
и главную очередь имела в виду своего Сережу.Ей уже сказали, что он в милиции... (Но не дай Бог! Нет! Не в тюрьме! Не осужден на пять лет. Что его того и гляди должны были отправить по этапу.)
Анна Георгиевна с молодой крупной женщиной, адвокатом Валентиной, развили бурную деятельность, чтобы Сережку отпустили, пусть под конвоем, хоть на несколько часов попрощаться с матерью... Собрали все справки. В том числе и самые страшные: "о паре недель, что больной Мартыновой К.Г. осталось жить".
Валентина-адвокат была уверена, что добьется свидания. Но ответ - после пяти горячечных дней, полных надежд, серьезных, почти праздничных обедов с водкой и любимым матерью сладким грузинским вином "Салхино", - все оттягивался...
Павлик уже понимал, что приглашали к столу всех, кто хоть как-то мог повлиять на решение.
Приходили обедать мелкие судейские... Плохо одетые, какие-то стершиеся седоватые дамы... Веселые молодые друзья Валентины - тоже адвокаты... Они были горластые, уверенные. Кричали, что дойдут до самого Волина, но добьются!
Всем, конечно, портил настроение вид самой умирающей...
Кушетка стояла буквально впритык к накрытому белой крахмальной скатертью - с оставшимся фамильным серебром - праздничному столу.
Приходил, конечно, и дядя Кеша. Худой, небритый... Тихий-тихий. Или неестественно веселый, почти как клоун.
Водку Анна Георгиевна строжайше ему запретила. Но тетя Клаша, уже все понимая, сама просила сестру:
– Ну пусть Кеша выпьет. Он ведь так это любит. А потом, что за грех рюмка-другая? А? Ты бы и мне налила "Салхино". Я всегда у тебя его с таким удовольствием пила!
Под шумные возгласы: "Конечно! Рюмка-другая не повредит!" - наливали и тете Клаше. Она проливала вино на подушку. На белый пододеяльник. И в конце концов с удовольствием выпивала...
Но Иннокентий Михайлович под грозным взглядом Анны Георгиевны не пил ни капли!
Павлик, тоже усаживаемый матерью за стол ("Ты ешь! Ешь!
– шепотом говорила она.
– Не всё же добру пропадать!"), не понимал, почему дядя Кеша такой веселый. И одновременно такой смирный.
Конечно, дядя Кеша всегда был и балагур, и любитель подтрунить над любым. Даже над сестрами жены! Рассказать анекдот и вообще быть душой любой компании... Павлик помнил, что в бирюлевском доме была гитара. Тетя Клаша хорошо играла и пела старинные романсы. И веселые, и трагические - со слезой. Но иногда, когда уже было поздно и гости расходились, а Павлик засыпал в дальней комнате, дядя Кеша пел один. Пел замечательно! Тихо, трогательно. Несильным, прочувствованным тенорком.
Была у него - как П.П. поймет через много-много лет - абсолютная музыкальность, помноженная на скрываемую в обычной жизни нежность души... Ее легкое, так передаваемое музыкальным даром, изящное жизненное дыхание.
Он вообще был изящным, талантливым человеком! Нежным мужем и нечеловечески любящим отцом...
...Почти через тридцать лет уже взрослый, похоронивший отца, тридцатичетырехлетний Павел Павлович стоял у смертного одра дяди Кеши... И тот, слабо обнимая Пашу, любуясь им - в самом расцвете мужской силы и красоты!
– ласково, одними губами произнес: