Белый хрен в конопляном поле
Шрифт:
— Да, батя, раньше-то лучше было! — вторил брату Терентий. — Что тебе поглянулось, то и твое — земля ли, баба ли, золотой ли рудник. А нынче понавыдумывали каких-то законов! Международное право, то да се! Тетка эта страшная в Неверландах сидит, всех засудить желает…
— Что делать, мальчики, — времена меняются, — говорил Стремглав. — После взятия Чизбурга войны никто не хочет — навоевались по самые лобные пазухи. А за тетку неверландскую наш представитель маркиз де Громилушка проголосовал по нашему распоряжению, иначе выбрали бы главным судьей Агенориды лютого врага Посконии дона Конторру…
— Ага, а эта страшидла — нам друг!
— Ну,
Тем временем культура и цивилизация кое-как осваивались на гостеприимной посконской земле.
Появился даже первый посконский поэт, и оказался он на то время лучшим и талантливейшим. Выйдя с глухого лесного хутора, он притащил в Столенград поэму о счастливых переменах в Посконии. Поэма называлась «Любо!».
Правда, начало у нее было какое-то неприятное:
Любо мне зрети, како мрут дети:Не могу терпети, коль начнут галдети.Любо мне при этом старцев бить кастетом,Чтоб нонешним летом первым стать поэтом.Любо вешати боляр, хворян вырезати,Старый мир жалети — да с какой же стати?— Не любо! — сказал Стремглав и порвал свиток на мелкие куски. — Хватит, навешались уже, придурки! Ты бы лучше такие вирши сочинял, чтобы наши посконские товары предпочитали заморским!
— Сделаем! — пообещал поэт. — Только ты меня, государь-надежа, потом пошли за границу — я про них позорящую поэму сочиню, «Хреново!» называется…
— А хрена посконского ты вообще не касайся! — приказал Стремглав, но наказывать поэта не стал.
Еще этот поэт известен тем, что ввел между посконичами в обиход и новое приветствие: «Хрен с тобой!» — чтобы каждый житель ежедневно чувствовал свою причастность к государству и символам его.
Потом возник и первый прозаик.
Ироня как-то пожаловался, что государственные дела слишком часто отвлекают его от дел собственно шутовских и нужен ему хотя бы один напарник.
Такой напарник нашелся в самом Столенграде. Был он тихий, бледный, неприметный. Прозвище ему дали — Сороня, Ироне в рифму.
Сороня не умел ни кувыркаться, ни жонглировать деревянными ложками, ни играть на гуслях посконские веселые песни. Он вообще не умел делать ничего хорошего.
Зато он как никто умел испохабить посконские народные сказки.
Начинал он сказку обычно, как от пращуров заведено, многие даже скучали. Зато конец присобачивал уж такой…
Курочка-ряба у него, например, в утешение деду и бабе снесла простое яичко, но в яичке заместо белка и желтка оказалось обыкновенное дерьмо, и оно поползло из скорлупы, затопляя избу, а дед с бабой его ели большими ложками да похваливали.
Три богатыря в его переложении начали вдруг убивать совершенно посторонних и невинных людей самыми зверскими и тошнотворными способами, и делали это долго-долго, после чего с помощью чудесного устройства превращались в три козьих катышка, что и было их конечной и высшей целью.
Колобок, вместо того чтобы быть ему съедену лисой, вострым ножом выпускал этой самой лисе кишки и развешивал их по всему лесу, а вволю натешившись, начал успешно уничтожать волка, медведя, зайца, дедушку, бабушку и всю их деревню, причем деревня была большая, и ни один ее житель не был обойден вниманием круглого убийцы.
Иван-царевич и Серый Волк, проголодавшись
после всех своих похождений, недолго думая, зажарили доставшуюся им с таким трудом Елену Прекрасную на вертеле и долго, с подробностями и перечислением частей тела, кушали.А еще он сочинил сказку про голубое мыло, которое варили сами понимаете из чего…
На счастье, посконичи научились к тому времени изготовлять из старого тряпья бумагу, и всем придворным, неосторожно пожелавшим послушать Соронины сказки, выдавался большой бумажный мешок, чтобы не губить и без того горбатый паркет. Пакеты обыкновенно переполнялись задолго до конца повествования.
И, о чудо, нашлись у Сорони преданные поклонники и почитатели, которые обходились вовсе без мешков, и утверждали они, что Сороня сказал о жизни нашей новое золотое слово, хоть и с нечистотами смешанное.
Более того, иноземных послов настолько восхитило Соронино творчество, что они начали наперебой приглашать его погостить в свои державы, поучить тамошних сочинителей уму-разуму, разъяснить миру загадочную посконскую душу. Стремглав его вояжам не препятствовал — хоть такая, а все державе известность получается. Сороня скоро сделался прославлен и на Ироню поглядывал свысока.
Но стали потихоньку появляться и настоящие сочинители…
ГЛАВА 5,
Впрочем, ни Тихон, ни Терентий сказок Сорони не слушали.
Тихон при первых же искажениях привычного сюжета начинал громко плакать и убегал, а Терентий с криком «Все сказки — брехня собачья!» пинал шута по чувствительным частям тела, что было вполне в духе Сорониных повествований.
Любил Тихон настоящие сказки, и даже не сказки, а целые сказочные романы из жизни древних богатырей — про самурая-мечеборца Собирари Мухомори, про шевалье де Борменталя, про двух братов-Комбатов — Мортала Комбата и Батяню Комбата, про ярла Пенделя Оплеухсона, про черного принца Быррангу, про батыра Эсэсэра, про охотника Досаду. Царевичу даже пришлось как следует налечь на бонжурский и стрижанский, чтобы читать эти творения в оригинале, поскольку дворцовые толмачи за его чтением не поспевали.
Особенно пришлась по сердцу Тихону бесконечная череда сочинений про Когана-варвара. Он собрал целую полку таких книг:
«Коган и поглотители колебаний»;
«Коган и колотушка Судьбы»;
«Коган и лазерфакеры — повелители лучей»;
«Коган против Пятого пункта Аримана»;
«Коган и тайна древних ахманов»;
«Коган и сокол Жириновского»;
«Коган и брат его Онищенко»;
«Коган против вованов»;
«Коган против толянов»;
«Коган и старые олди»;
«Коган и умолкнувший пейджер».
Там было еще названий сорок, но перечислять их все здесь ни к чему — вы эти названия знаете лучше меня.
Ничего общего с жизнью, как верно заметил Терентий, романы про Когана-варвара не имели, поскольку рассказывали о несуществующих странах и вымышленных героях. Зачастую фантазия авторов была откровенно болезненной: разве может нормальный здоровый человек вообразить себе, скажем, Жириновского, да еще с соколом?
Стремглав начал уже опасаться, не тронется ли от такого чтения Тихон умом окончательно, на радость неверландской газете.