Белый верблюд
Шрифт:
Голова ты моя, как ты мне тяжела,
Я с тобой только плакать доныне могла,
Ну куда от тебя мне бежать без оглядки?
Убежала - тебя я с собою взяла.
Надежда была только на караванную дорогу: караванная дорога рано или поздно должна была привести куда-то, там должны быть люди, и там должен быть кусок хлеба.
Собрав все силы, женщина волочила ноги, а рук своих не чувствовала: руки ее будто присохли к пеленкам младенца, будто окаменели, и еще у нее так болели соски.
Ох, любимый, под солнцем палящим бреду.
Где прохлада? Под солнцем губящим бреду.
Как проклясть мне тебя, моя злая судьбина?
Видно, ты мне сулила погибнуть в бреду.
На обочине дороги женщина
Небо было совершенно чистое, кроме солнечного света в небе ничего не было, и в это время очень далеко показались с трудом различаемые зеленые горы; в тех горах, в том прекрасном мире на той стороне были разнообразные пло ды, в тех горах были холодные, как лед, родники...
Горы, где же клеймо вы поставите мне?
Горы, что, кроме слез, вы оставите мне?
На груди моей места уже не осталось,
Чтобы вы приласкали меня хоть во сие.
Едва различимые, страшно далекие зеленые горы будто придали сил женщине, прибавили надежды, женщина забыла про иссохшие руки и боль в груди, поспешила к зеленым горам, пошла, пошла...
Мой любимый, проснись, перед нами гора...
Мы в крови добрели к тебе сами, гора.
Здесь - несчастье и гнет, здесь беда и невзгода
Что .же там у тебя, в синей раме, гора?
Но вскоре и чистое небо стало хмуриться, зеленые горы вдалеке потемнели, и женщина поняла, что это уже конец, поняла, что и ее, и того, что на руках, и того, что в утробе, проклял бог, и даже если бы вдруг явились сто целителей, что юни смогли бы сделать с одним божьим проклятьем?
Впереди, у края дороги, она увидела дерево, догадалась, что 'Это 'Оливковое дерево, и снова в ее сердце возникла надежда, снова, волоча обессиленные ноги, она добралась до оливкового дерева, положила ребенка на землю, пошарила под старым оливковым деревом и не нашла ни одной упавшей оливки, на дереве тоже не было ни одной оливки, женщина хотела поднять " земли ребенка, чтобы продолжить путь,' но уже не смогла поднять его, села на землю и, чтобы не упасть прислонилась к стволу старого оливкового дерева; она поняла, что никогда больше не сумеет подняться, никогда больше не сумеет взять ребенка на руки, и, совсем уже без сил, застонала, заскулила, и это тонкое поскуливание будто придало силы ребенку, что лежал на земле, и ребенок громко заплакал.
Так прошло некоторое время.
Во всем мире никого не было: было только нахмурившееся небо, бесконечно тянущаяся дорога и еще эта женщина, с ее собачьим поскуливанием, с плачем ее ребенка на земле; был ребенок в ее утробе, был ребенок, лежавший на земле; повсюду, кругом воцарялась мгла, и женщина почувствовала, что это вечный мрак и что вечный мрак уносит их...
Так прошло еще некоторое время.
Стоны женщины и плач ребенка, лежавшего на земле, словно успокоили дитя в утробе матери, оно больше не толкалось ручками, не толкалось ножками, мрак и его стал уносить 'С собой, и тут женщина услыхала, что плачет не только она и не только ее ребенок, но и кто-то 'третий, в последний раз собрала она свои силы, вынырнула из уносящего их мрака, открыла глаза.
Человек с Мягким Сердцем, опустившись на колени под старым оливковым деревом, сидел перед женщиной, смотрел
на женщину, на лежащего ребенка, смотрел на выпуклое чрево женщины, на то,как они плачут, лишаясь последних сил, и сам горько плакал над их горем.Белый Верблюд стоял на обочине дороги, молча жевал, глядя на женщину, на живот этой женщины, на ребенка, лежавшего на земле, на Человека с Мягким Сердцем и на старое оливковое дерево.
Женщина узнала Человека с Мягким Сердцем, как только увидела его; значит, бог еще не совсем отвернулся от них, бог пожалел их, в этой пустыне послал им не кого-нибудь, а Человека с Мягким Сердцем.
В руке Человека с Мягким Сердцем был маленький узелок, и женщина тотчас почуяла, что в маленьком узелке - хлеб.
Женщина больше не плакала, и ребенок, лежавший на земле, будто почувствовал, что мать сейчас даст ему что-то, замолчал, а Человек с Мягким Сердцем не мог успокоиться; стоя на коленях, он рыдал.
Женщина смотрела на узелок в руке Человека с Мягким Сердцем.
Наконец Человек с Мягким Сердцем пришел в себя, поднялся на ноги, засобирался в путь,, и женщина в ужасе прошептала:
– Куда ты братец?
Человек с Мягким Сердцем, вытирая рукой покрасневшие от слез глаза, молвил:
– Путь мой далек, сестра. Доберусь ли до цели, бог знает...
– Дай нам кусочек хлеба...
Человек с Мягким Сердцем посмотрел на маленький узелок, что держал в руке, и сказал:
– Это мое пропитание, сестра. Всей душой жалею тебя. Сколько хочешь, посижу, поплачу над твоим горем,- сказал он.- Но это - мое пропитание, его я не могу отдать тебе,- сказал он и снова, не сдержавшись, зарыдал.
Женщина, с трудом вытянув обессилевшую руку, дрожащим пальцем показала на ребенка, лежавшего на земле, и сказала:
– Я и от него отрекаюсь.- Потом приложила руку к животу: - Чтобы хоть этого сохранить, дай мне один раз откусить хлеба...
У Человека с Мягким Сердцем были чистые, светлы глаза, он посмотрел на женщину чистыми, светлыми глазами и ничего не сказал.
Женщина поглядела на Белого Верблюда, увидела большие черные глаза Белого Верблюда и прочитала в больших черных глазах Белого Верблюда такие слова, что были хуже и голода, и мучений бесконечно тянущейся дороги: они пронзили все ее нутро, все ее существо.
Большие черные глаза Белого Верблюда говорили женщине: нет, ты просишь хлеба не для младенца во чреве своем - ты просишь для себя; не оправдывай себя младенцем: хлеба ты просишь, чтобы спастись от смерти...
Женщина отвела взор от больших черных глаз Белого Верблюда.
Человек с Мягким Сердцем снова не мог сдержаться, зарыдал и медленно, всхлипывая, сел на Белого Верблюда, выехал на караванную дорогу; Белый Верблюд, медленно шагая, удалился, исчез с глаз.
Воцарилась полная тишина.
Под старым оливковым деревом словно осталось что-то от взгляда тех больших черных глаз Белого Верблюда, и это "что-то" шептало в тишине: ваши дела - не мои дела, о люди...
Сказанное большими черными глазами Белого Верблюда, подобно легчайшему, совершенно прозрачному, незримому туману, осело на караванную дорогу, окутало старое оливковое дерево и долгое время не покидало этих мест...
XXXVI
Отец уже четыре месяца как ушел на фронт, и мне казалось, что горюю об отце не я один, не одна мама; мне казалось, стаканы с блюдцами, выстроенные на полках, кровать, стол, сундук, деревянные табуретки - все, вплоть до окна и дверей,- каждая вещь, каждый уголок нашего дома - горюет об отце; у отца был свой мир, отец по своей природе и судьбе, возможно, был для нашего туника, для нашей улицы, для нашего квартала пришлым чужаком, но мне казалось, что теперь и наш тупик, и наша улица, и махалля горюют об отце; мне казалось, что за время, что отца не было здесь, с нами, то есть в течение этих месяцев, что он ушел на войну, он стал ближе, стал дороже нашей махалле.