Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бенкендорф. Правда и мифы о грозном властителе III отделения
Шрифт:

Актом последнего и была книга французского консула Виктора Фонтанье "Вояж на Восток, предпринятый по приказанию французского правительства в 1830–1833".

Автор побывал в Анатолии, с турецкой стороны, и о том, что происходило на Кавказе, мог знать только понаслышке. Тем не менее он высказал весьма болезненную для русского правительства точку зрения об отрыве от коммуникаций, который позволил себе Паскевич.

Подтекст понятен. Франция в 1830-х гг. становилась все более и более враждебна России. В ее публицистике, как во второй половине XVIII в., когда шли победоносные екатерининские войны, или накануне наполеоновских кампаний, вновь громко звучали голоса о ничтожестве северной империи и ее агрессивности. Доказать,

что самый яркий полководец царя — граф Эриванский, князь Варшавский, — на самом деле опрометчив и его не следует бояться, было весьма выгодно.

Кроме того, француз допустил бестактность, задев Пушкина, как "барда, находившегося в свете", который отозвался на поход только сатирами. Поэт не решился опубликовать "все", что было написано в 1829 г., то есть свои дневниковые записи. Из текста выходило, что Пушкин уже тогда понимал опасность маневров Паскевича и не одобрял их.

В 1-й же главе дано осуждение Паскевича как стратега устами Ермолова: "Несколько раз принимался он говорить о Паскевиче и всегда язвительно; говоря о легкости его побед, он сравнивал его с Навином, перед которым стены падали от трубного звука, и называл графа Эриванского графом Ерихонским. "Пускай нападет, — говорил Ермолов, — на пашу не умного, не искусного, но только упрямого… и Паскевич пропал"". Далее по тексту автор "Путешествия в Арзрум" обнаруживал, говоря словами Ю.Н. Тынянова, "тонкую военную осведомленность", которую почерпнул в беседе с Ермоловым.

Стремясь опровергнуть мнение французского консула, поэт писал в Предисловии: "Я не вмешиваюсь в военные суждения. Это не мое дело. Может быть, смелый переход через Саган-лу, движение, коим граф Паскевич отрезал Сераскира от Осман-паши, поражение двух неприятельских корпусов в течение одних суток, быстрый переход к Арзруму; углубление нашего пятнадцатитысячного войска на расстояние пятисот верст, оправданное полным успехом, — все это может быть в глазах военных людей чрезвычайно забавно".

Здесь содержался намек на "военного человека" Ермолова. Но цензура настояла на замене последнего предложения, и оно приобрело другое звучание: "Может быть, и чрезвычайно достойно посмеяния в глазах военных людей (каковы, например, г. купеческий консул Фонтаны?)". Таким образом, кивок в сторону компетентного "проконсула" был заменен прямым обвинением "диванного генерала" Фонтанье в отсутствии необходимых знаний.

Однако в тексте "Путешествия в Арзрум" осталось неприятное суждение самого Пушкина о деле у Саган-лу: "…Это происшествие могло быть гибельно и для нашего малочисленного войска, зашедшего глубоко в чужую землю и окруженного неприязненными народами, готовыми восстать при слухе о первой неудаче".

Иван Федорович принес к подножию трона победу. Но его продолжали судить. Такова была примета времени. Если бы с заявленной меркой подошли к действиям самого Ермолова на Кавказе, они показались бы очень спорными. Но опала смывала в глазах современников даже преступления. С опальным Аракчеевым поэт, например, хотел "наговориться вдоволь" и очень сожалел о его смерти.

Таким образом, не судьба была Паскевичу уйти из когорты обиженных Пушкиным генералов. Начал шалопайскими шутками, продолжил байроническими колкостями и, наконец, высокомерно поправил военные ошибки государева "отца-командира".

Между тем 26 июня под Эрзрумом произошел любопытный случай. "Вокруг всего города были выстроены батареи, — сообщал артиллерийский офицер Э.В. Бриммер, — которые открыли по нас почти беспрерывный огонь". Следовало стрелять по вражеским пушкам, не попадая в жилые кварталы. "Вдруг первый выстрел из батареи 21-й бригады. Пушкин вскрикивает: "Славно!" Главнокомандующий спрашивает: "Куда попало?" Пушкин, обернувшись к нему: "Прямо в город!" — "Гадко, а не славно", — сказал Иван Федорович".

Такова цена "тонкой военной осведомленности".

"НА
ЦАРЕГРАДСКИХ ВОРОТАХ"

Поэт умел говорить как "человек государственный". И тут же по неопытности оскальзывался на деталях.

Так, цыгане, кочевавшие "шумною толпою" по Бессарабии, были до 1823 г. крепостными румынских бояр. Их освободили приказом наместника Юга графа М.С. Воронцова. Ни о какой дикой вольности речи не шло. Земфира могла бы воровать кур для какого-нибудь молдавского боярина с янтарным чубуком в зубах. С цыганских "промыслов" хозяева имели долю — род оброка.

Поэт два месяца скитался вместе с "вольным" племенем и ничего подобного не заметил. Как? Такова условность романтизма. Пушкинские цыгане, как горские племена под пером Бестужева-Марлинского или индейцы Фенимора Купера, "так же похожи на настоящих дикарей, как идиллические пастухи на пастухов обыкновенных", авторы "закрасили истину красками своего воображения", как писал сам поэт.

Вероятно, правительству не хватало глубины исторической перспективы, гениальных прозрений на будущее. Но, не зная жизненных реалий, легко ошибиться. Тем более при замене их реалиями поэтическими.

Последние прочитываются в стихотворении "Олегов щит", которым представляет собой отклик на заключение Адриано-польского мира. Россия не стала захватывать Царьград, остановившись буквально у его стен.

Когда ко граду Константина С тобой, воинственный варяг, Пришла славянская дружина И развила победы стяг. Тогда во славу Руси ратной. Строптиву греку в стыд и страх. Ты пригвоздил свой щит булатный На цареградских воротах. Что же ныне? Настали дни вражды кровавой; Твой путь мы снова обрели. Но днесь, когда мы вновь со славой К Стамбулу грозно притекли, Твой холм потрясся бранным гулом, Твой стон ревнивый нас смутил, И нашу рать перед Стамбулом Твой старый щит остановил.

Паскевичу пеняли за излишний риск. Правительству изящно, в скрытой форме — за уклонение от риска и нежелание врываться в Константинополь. Русские в 1829 г. не повторили подвига князя Олега 911 г. Чисто военная возможность имелась. Но ее реализация была чревата дипломатическими демаршами западных стран. Кроме того, разорение старого вражеского гнезда подставило бы под удар южные провинции империи, куда ринулись бы тысячи беженцев, не хуже саранчи 1824 г. способные опустошить поля и подвергнуть голоду Крым, Бессарабию, Новороссию…

Все это можно было не принимать во внимание в поэтическом порыве. Но необходимо учитывать за рабочим столом государя. Колебания настроений Пушкина — естественные для творчества — воспринимались властью как "двоякость" и неискренность. А вовсе не как детская шалость, тем более что следов последней ни в "Олеговом щите", ни в "Путешествии в Арзрум" нет.

Привычная картина, нарисованная чиновником III отделения М.М. Поповым, далеко не так проста, как принято считать: "Бенкендорф и его помощник Фон Фок ошибочно стали смотреть на Пушкина не как на ветреного мальчика, а как на опасного вольнодумца… Они как бы беспрестанно ожидали, что вольнодумец или предпримет какой-либо вредный замысел, или сделается коноводом возмутителей. Он был в полном смысле дитя и, как дитя, никого не боялся. Зато люди, которые должны бы быть прозорливыми, его боялись. Отсюда начался ряд, с одной стороны, напоминаний, выговоров, а с другой — извинений, обещаний и вечных проступков".

Поделиться с друзьями: