Берлин-Александерплац
Шрифт:
Напротив сидит другой юнец в жокейском картузе. Давно сидит, а ничего не заказывает. Челюсть у него квадратная, боксерская. Вот слушал он, слушал, как тот кудахчет, да и говорит:
— Подумаешь — калека! Таким и гроша не стоит давать!
— Ишь ты, какой гусь. Сперва, значит, иди воюй, а потом — ни гроша!
— А ты как же думал? Этак за всякую дурость платить придется! Вот, к примеру, мальчишка сорвется с трамвайной подножки и сломает себе ногу — ему ведь ни пфеннига не дадут. Да и с какой стати? Сам виноват.
— Хорошо
— Ладно, не трепись! В Германии вся беда от того, что инвалидам платят пенсии. Ничего эти люди не делают, только место занимают, а им за это еще и деньги платят.
В разговор вмешиваются соседи по столу.
— Ну, это ты уж загнул, Вилли! Сам-то ты где работаешь?
— Нигде. Безработный я! А будут и дальше пособие платить, я никогда не стану работать, то-то и глупость, что мне его платят.
Те смеются.
— Дубина ты стоеросовая!
Франц Биберкопф за тем же столом. Юнец в картузе засунул руки в карманы и вызывающе глядит на его пустой рукав. Тоже, мол, инвалид. Какая-то бабенка повисла на Франце, спрашивает:
— Ты ведь тоже однорукий. Скажи, сколько ты получаешь пенсии?
— А кому это знать нужно? Женщина кивает на юнца.
— Вон этот интересуется!
— Вовсе я не интересуюсь, — возражает тот. — Я говорю только, что если дурости хватает на войну идти, то… Ну, да ладно, не к чему!
Женщина засмеялась и говорит Францу:
— Гляди, как струсил.
— Чего ж ему меня бояться? Меня ему бояться нечего. Я то же самое говорю. Точка в точку. Знаешь, где сейчас моя рука? Да не эта, а та, которую отчикали? Я ее в банку со спиртом положил, и теперь стоит она, голубушка, у меня на комоде и каждый день говорит мне: «Привет, Франц, идиот ты этакий!»
Общий смех. Силен мужик! Какой-то пожилой мужчина вытащил из кармана пару огромных бутербродов, завернутых в газетную бумагу, и, разрезав их перочинным ножом, отправляет кусок за куском в рот.
— Я вот не воевал, почти всю войну просидел в Сибири, — говорит он. — Теперь я живу дома, со старухой своей. И понимаешь — прострелы замучили. Что ж, по-вашему, и меня надо пособия лишить? С ума вы спятили, ребята.
— А где ты ревматизм подхватил? — окрысился юнец. — Верно, вразнос торговал на улице? Что, угадал?
Так вот, если у тебя кости болят, нечего на улице торговать.
— Что же, мне сутенером стать, что ли?
Юнец стукнул кулаком по столу, так что подпрыгнул пакет с бутербродами.
— Конечно! Пр-р-равильно! И смеяться тут вовсе нечему. Взять, к примеру, невестку мою, брата жену. Жили они честно, приличные люди, ничем не хуже других. Брат бегал по городу, все работу искал. Платили ему пособие по безработице, а жена билась, как рыба об лед, — не проживешь ведь на гроши. Сама она работать не могла — дома двое малышей. Ну вот, она как-то и познакомилась с одним, а потом с другим — так и пошло… Наконец брат заметил. Позвал он меня,
при мне хотел с женой поговорить по душам. Да не тут-то было. Комедия, скажу я вам. Жена братца моего так отделала, что он сразу хвост поджал. Ты, говорит, со своими жалкими грошами и на глаза мне не показывайся! Тоже, говорит, супруг выискался. Стоял он только глазами хлопал.— Так и выгнала его?
— Он бы и рад вернуться, да она видеть его не желает. На что мне, говорит, дурак такой, сам работу не может найти да еще другим мешает подрабатывать!
Тут уж и возражать никто особенно не стал. Франц подсел к Вилли — так звали юнца, — чокнулся с ним и говорит:
— Молодцы вы, ребята! Вот ведь лет на десять моложе нас, а в сто раз хитрее. Мы в двадцать лет и рта разинуть не смели. Черта лысого! На действительной — один разговор: смирно, на-пра-во! — И все тут.
— Да у нас тоже так, только мы больше «налево». Хохот.
Народу в пивной — не протолкнешься. Кельнер отпер дверь за стойкой — там была узкая комнатушка. Вся компания перешла туда и расположилась под газовым рожком. В комнате жарко, роем носятся мухи, на полу валяется соломенный тюфяк. Его свернули, положили на подоконник, пускай проветрится! Беседа продолжается; Вилли крепко стоит на своем.
Тут другой юнец, который совсем было стушевался, заметил у Вилли на руке часы.
— Гляди-ка, золотые. По случаю, что ли, купил?
— За три марки.
— Значит, краденые!
— А мне-то что до этого? Хочешь тоже такие?
— Нет уж, спасибо. Еще сцапают и станут выпытывать, где я их взял!
— Ишь ты, какой пугливый. — Вилли смеется, самодовольно оглядывает сидящих.
— Да кончай ты!
Вилли кладет руку на стол.
— Не нравятся тебе мои часы? А что? Часы как часы — ходят и ладно! Опять же золотые!
— Это за три-то марки?
— Ну, хорошо, я тебе иначе растолкую. Дай-ка свою кружку. А теперь скажи, что это такое?
— Кружка.
— Верно. Пивная кружка.
— Не спорю.
— А это что?
— Это? Часы. Да чего ты дурака валяешь?
— Тоже верно. Это часы. Это не сапоги и не канарейка, но, если хочешь, можешь сказать, что это сапоги, это как тебе угодно, дело твое.
— Не понимаю, куда ты гнешь?
Но Вилли знает, куда гнет. Убрал он руку со стола, притянул к себе одну из девиц и говорит:
— А ну-ка, пройдись!
— Как это — «пройдись»?
— Да вот так, пройдись хотя бы вдоль стены. Она не хочет, но другие кричат ей:
— Ну пройдись, что ломаешься!
Тогда она встает и, не сводя глаз с Вилли, идет к стене.
— Н-но, лошадка! Ступай! — командует Вилли. Она показывает ему язык и проходит вдоль стены, вихляя бедрами. Публика смеется.
— Довольно! Так вот: что она делала?
— Язык показывала.
— А еще что?
— Ходила взад-вперед.
— Пусть будет по-твоему. Ходила, значит? Тут вмешивается девица: