Берлин-Александерплац
Шрифт:
— Ты думаешь?
— А то нет?
Дело ясное. Целую руку вам, мадам, целую руку… Ну и дождь!
— Ты в самом деле так думаешь, Герберт? По правде сказать, мне это тоже показалось странным, из-за них человек руки лишился за здорово живешь, а потом к ним же и ходит.
— Вот именно!
— Герберт, а как ты думаешь, может быть, все же сказать ему? А то так и будем делать вид, что ничего и не видим, словно ослепли?
— А что мы ему? Он нас и в грош не ставит. Верно, думает, чего с ними, олухами, церемониться?
— Пожалуй, Герберт, помолчим пока, это будет самое правильное. С ним нельзя иначе. Он же такой чудак.
Акт продажи утверждается центральным правлением, так что предложенная цена… Но почему же, черт
— Вот что я тебе скажу, Ева, молчать не штука, но надо все же ухо востро держать. Что, если Пумсовы ребята вдруг почуют неладное? Что тогда? А?
— Вот и я говорю, я сразу подумала, боже мой, куда это он лезет с одной-то рукой?
— Правильно делает! Только глядеть за ним придется в оба, и Мицци пусть тоже не зевает.
— Хорошо, я ей скажу. А что она может сделать?
— Глаз с него не спускать, вот что.
— Старик свободной минуты ей не дает.
— Ну, тогда пусть она даст ему отставку.
— Да ведь он же поговаривает о женитьбе.
— Ха-ха-ха! Вот умора! Он хочет жениться? А Франц?
— Конечно, это чушь. Болтовня одна. Отчего старику не поболтать?
— Пускай Мицци лучше присматривает за Францем. Вот увидишь, он наметит себе, кого нужно, из этой шайки, и в один прекрасный день — быть покойнику!
— Ради бога, Герберт, перестань.
— Я же не говорю, что это будет Франц… Только Мицци пускай глаз с него не спускает.
— Я и сама за ним присмотрю. А знаешь, ведь это еще похуже политики!
— Ну, этого ты не понимаешь, Ева. Этого вообще ни одна баба не поймет; будь уверена, Франц еще даст жару! Он времени даром терять не станет.
Целую руку вам, мадам… Да, как это там написано: он отстоял свою жизнь, или нет — поставил жизнь на карту, и тем самым спасся от неминуемой гибели… Ну и август в этом году, посмотри, дождь так и льет, так и льет.
— Что ему нужно у нас? Да, так я ему и сказал — с ума ты, говорю, спятил, совсем одурел? С нами на дело захотел идти! С одной рукой у нас делать, мол, нечего… А он…
— Ну, что же он? — спрашивает Пумс.
— Он? Стоит скалит зубы, я же говорю, он круглый дурак, что с него возьмешь — у него, наверно, с тех пор винтика не хватает. Сперва я даже подумал, что ослышался. «Что? — спрашиваю. — С одной-то рукой?» А он смеется. «Да почему бы и нет? Силы у меня и в одной руке довольно, вот увидишь, я могу выжимать гири, стрелять, даже лазать, если понадобится».
— Ну и что ж, по-твоему? Он правду говорит?
— А мне какое дело! Не нравится он мне что-то. На кой черт нам такой нужен? Разве такие тебе, Пумс, для работы нужны? Вообще, как я только увижу его свиное рыло, с души воротит!
— Как хочешь. Я не настаиваю. Ну, мне пора, Рейнхольд, надо еще достать лестницу.
— Смотри, хорошую подбери, стальную, что ли. Складную или выдвижную. И только не в Берлине.
— Знаю.
— А баллон? Не забудь — заказывай в Гамбурге или в Лейпциге.
— Не беспокойся.
— А как мы его доставим сюда?
— Это уж мое дело.
— Значит, Франца, как сказано, не брать!
— Думаю, Рейнхольд, что Франц для нас будет только обузой, у нас и без того забот много, ты уж сам с ним потолкуй.
— Нет, ты погоди… А тебе разве нравится его физиономия? Ты только подумай: я его выбросил из машины, а он как ни в чем не бывало является ко мне! Я глазам своим не верю! Представь себе, стоит передо мной и дрожит как осиновый лист — вот кретин-то! Чего ему вообще ко мне ходить? А второй раз приперся и зубы скалит. Заладил: возьми да возьми его с собой!
— Словом, договаривайся с ним сам. Мне пора.
— Продать он нас хочет!
— Возможно, весьма возможно. В таком случае ты уж лучше держись от него подальше! Ну, пока.
— Продаст он нас, не иначе! Или при случае пристукнет кого-нибудь из нас в темном уголке…
—
Всего, Рейнхольд, я пошел за лестницей.Болван этот Биберкопф, ну и болван, — думает Рейнхольд, — но чего ему нужно от меня? Разыгрывает святошу, а у самого на уме, как бы свести со мной счеты или что-нибудь в этом роде. Не на такого, брат, нарвался. Я, брат, еще прижму тебя… Выпить надо. Водки, водочки, водчонки! Душу согреть. Эх, хорошо… Коль у тетушки запоры, ей полезны помидоры! И с чего он взял, что я должен о нем заботиться, — у нас ведь не страховая касса. Раз ты инвалид, однорукий, так и подыщи работу по силам — марки наклеивай на конверты или еще что… (Рейнхольд, волоча ноги, прошелся по комнате, остановился у горшков с цветами.) Завел вот цветы, приплачиваю этой бабе две марки в месяц, чтобы поливала их, а она и не думает! Ну на что это похоже! Сухая земля! Этакая дура, паскуда ленивая, ей бы только деньги с меня тянуть! Погоди, я за тебя возьмусь!.. Ну-ка, еще рюмочку. Это он меня приучил, скотина. А что, взять его с собой, раз уж он так хочет? Он у меня еще наплачется! Уж не думает ли он, что я боюсь его? Нет, брат, шалишь, сунься только! Денег ведь ему не надо! Пусть он мне баки не заливает. У него Мицци есть да еще этот Герберт в друзьях у него ходит, кобель паршивый; живет он не тужит, как боров в хлеву! Куда это мои ботинки запропастились? Погоди, я тебе ребра пересчитаю!.. Приди, приди ко мне на грудь, любимая моя! Пожалуйте, молодой человек, пожалуйте, покаяться не желаете? Тут, на скамейке, как раз местечко есть! И он снова заковылял по комнате, волоча ноги, ходит и тычет пальцем в цветочные горшки: ей, стерве, две марки платят, а она не поливает. Покаяться пришли, молодой человек, вот и прекрасно! Ты у меня еще побежишь на Дрезденерштрассе, в Армию Спасения! Будешь каяться, боров ты лупоглазый, сводник, скотина! Скотина и есть! Еще какая! Будешь там сидеть в первом ряду и молиться, а я на тебя посмотрю. Вот смеху-то!
А в самом деле, почему бы Францу Биберкопфу и не покаяться? Разве на скамье для него места нет? Кто это сказал?
Чем плохо в Армии Спасения? Уж кому-кому, а Рейнхольду не пристало на ее счет прохаживаться. Ведь он сам как-то раз, да что я говорю «как-то раз», по крайней мере раз пять бегал на Дрезденерштрассе; на кого он был похож тогда? А там ему помогли. Он уж тогда совсем было язык высунул, а его там подремонтировали, поставили на ноги. И для чего, спрашивается? Не для того же, чтобы он темными делами занимался.
Аллилуйя, аллилуйя! Францу это знакомо, он слышал, как поют, как призывают грешников покаяться. Гляди, Франц, — нож приставлен к горлу твоему! Аллилуйя! Где твоя жизнь? Где кровь твоя? Вот хлынула кровь моя, от самого сердца. Долог был путь мой, но вот я здесь, и хлынула кровь моя… Боже мой, как трудно мне было — но теперь все позади. Наконец-то! Почему же я раньше не покаялся, почему раньше сюда не пришел? Но теперь я здесь. Приехали!
Да, так почему бы Францу не покаяться? Когда же наступит и для него блаженный миг? Взглянет он в жуткий лик смерти своей и грянется наземь. Вот тогда он запоет. И другие, что сидят за спиной его, будут петь вместе с ним:
«О грешник, не медли, к Исусу приди, о узник, воспрянь и на свет выходи, спасенье сегодня же ты обретешь, уверуй, и радость в душе ты найдешь». Хор: «Спаситель все узы твои разорвет, спаситель все узы твои разорвет и к славной победе тебя приведет, и к славной победе тебя приведет». Музыка гремит, трубы трубят, чингда-радада! Спаситель все узы твои разорвет и к славной победе тебя приведет. Трара, трари, трара! Бумм, бумм! Чингдарадада!
Но только Франц и не думает каяться. Не сидится ему на месте. Ему ни до бога, ни до людей дела нет, ему словно пьяному море по колено. Пробрался он в комнату Рейнхольда. Все ребята из Пумсовой шайки уже там. Не хотят они его с собой брать. А Франц чуть в драку не лезет, размахивает единственным своим кулаком и орет: