Берлин-Александерплац
Шрифт:
— Значит, ему ничего не говорить?
— Да, уж лучше не говорите! Впрочем, если вы непременно хотите, то мы в конце концов запретить вам не можем. Словом, как вам будет угодно. Ну, до свиданья.
— Вы не туда пошли. Выход — направо. Замечательная бабенка, наша будет — тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! Ушел. А крошка Мицекен сидит у себя в комнате за столом и ничего не понимает. Ничего она не почуяла, ничего не заметила.
Вот только когда поглядела на пустую рюмку, — что-то мелькнуло у нее в голове. О чем же это она подумала? Нет, забыла. Убрала рюмку. Не может собраться с мыслями…
Расстроил он меня, этот тип, прямо
Надо сесть, да нет, не на диван, там сидел нахал этот, лучше на стул.
Села на стул и смотрит на диван, на котором он сидел. Расстроена, страшно взволнована, и с чего бы это — руки дрожат, сердце колотится! Не такая же Франц свинья, не будет он женщинами меняться. С этого Рейнхольда еще станется, но Франц… Хотя, как знать… А если это правда? Франца ведь любой вокруг пальца обведет.
Сидит Мицци, грызет ногти. А если это правда… Но Франц в самом деле простоват, его на что угодно подбить можно. Поэтому его и вышвырнули из машины. Вот какие это люди. И с такой-то компанией он путается.
А сама грызет да грызет ногти. Сказать Еве? Не стоит. Сказать Францу? Тоже не стоит. Лучше никому не говорить. Как будто никто и не приходил.
Стыдно ей вдруг стало, положила руки на стол, потом укусила себя за палец. Ничего не помогает, в горле так и жжет. А что, если со мной потом так же поступят, меня тоже продадут?
Во дворе заиграл шарманщик: «Я в Гейдельберге сердце потерял». Я тоже сердце потеряла, как и не было его. Зарыдала она: «Потеряла я свое сердце, нет его у меня. Что-то со мной будет, втопчут они меня в грязь, а мне и деваться некуда. Но нет, этого мой Франц не сделает, он же не русский, чтобы меняться женщинами, враки все это!»
Стоит она у раскрытого окна, на ней голубой в клеточку халатик, подпевает шарманщику: «Я в Гейдельберге сердце потерял и сна лишился (поганые это люди, правильно он сделает, если выведет их на чистую воду), однажды в теплый вечерок (куда же Франц пропал? Выйду на лестницу — встречу его) я по уши в красавицу влюбился (не скажу ему ни слова, такие гадости и передавать не хочу, ни слова, ни слова. Я его так люблю. Надену новую блузку…), ее уста прекрасны, как цветок. И понял я, когда прощались и целовались ночью у ворот (верно говорят Герберт и Ева: те там что-то учуяли и хотят выпытать у меня, так ли оно, ну, да не на таковскую напали), что в Гейдельберге сердце я оставил, где Нёккар средь лугов течет».
А наш Франц гуляет себе по белу свету и в ус не дует — само спокойствие. Ему все — как с гуся вода. Бывают такие люди. Вот в Потсдаме, то бишь в Горке, у Анклама был такой человек, Борнеман по фамилии. Бежал он из одиночки, добрался до реки Шпрее — стоит на берегу и видит — вроде утопленник плывет…
— Ну-ка, Франц, давай сядем рядком, расскажи, как, собственно, зовут твою невесту?
— Да я же тебе говорил, Рейнхольд, зовут ее Мицци, а раньше звали Соня.
— Что ж ты нам ее не покажешь? Слишком хороша для нас, что ли?
— Она не зверь какой, чтобы напоказ ее водить! Да я ее взаперти и не держу. У нее покровитель есть, — она сама зарабатывает.
— Не хочешь, значит, ее показывать!
— Как это «показывать», Рейнхольд? У нее и без того дел много.
—
Все же мог бы ты ее как-нибудь привести сюда; говорят, она у тебя красивая.— Говорят.
— Хотелось бы ее разок увидеть, или ты против?
— Ну, знаешь, Рейнхольд, ты это брось. Мы раньше с тобой такие дела обделывали, помнишь — с ботинками и меховыми воротниками.
— Что было, то прошло.
— Вот именно. На такое свинство я больше не пойду.
— Ладно, ладно, я ведь только так спросил.
Вот сволочь, еще «свинство» говорит. Ну, погоди у меня!
…Подошел он, значит, к реке, смотрит — покойник плывет невдалеке. Борнеман, не будь дурак, вытащил его кое-как, достал тут свой документ и подсунул тому в момент. Что, уже рассказывал? Да ну? То-то клонит тебя ко сну! Борнеман, значит, время не терял — утопленника к коряге привязал, чтобы не унесла его река. Сделал ручкой — пока, пока! Сам поехал в Штеттин, оттуда к себе в Берлин. Повидался он там с женой — с Борнеманшей своей родной. Сказал ей на ушко пару слов, распрощался и — был таков.
Ну, что же еще? Жена обещала ему опознать тот самый труп, а он обещал ей деньги высылать. Как же, от него дождешься! Держи карман…
— А скажи-ка, Франц, ты ее очень любишь?
— Да отвяжись ты, вот заладил. Все у тебя девчонки на уме.
— Я ведь только так, к слову. Тебя ведь от этого не убудет.
— Обо мне не беспокойся, Рейнхольд, за собой смотри, ты ж известный бабник!
Рассмеялся Франц, и тот — тоже.
— Ну, так как же, Франц, с твоей крошкой? Так и не покажешь мне ее?
(Ишь какой этот Рейнхольд ловкий, выбросил меня из машины, а теперь снова подкатывается!)
— Да что тебе от нее нужно, Рейнхольд?
— Ничего! Просто взглянуть на нее хочется.
— Спрашиваешь, любит ли она меня? Еще как. Всем сердцем! Предана мне всей душой, вот она у меня какая. Кроме меня, ей никого и не надо, а выдумщица, взбалмошная какая, не поверишь! Ты ведь знаешь Еву?
— Знаю, конечно.
— Так вот, Мицци хочет, чтоб у нее… нет, лучше не буду говорить.
— В чем дело? Не тяни уж.
— Просто не поверишь, но уж она такая! Такого ты и слыхом не слыхивал! Да и у меня за всю мою практику не встречалось ничего подобного!
— Что, что такое? При чем тут Ева?
— Ну, смотри, не проболтайся. Так вот, эта девчонка, Мицци, хочет, чтоб у Евы был от меня ребенок…
Во как! Поглядели они друг на друга. Не выдержал Франц, хлопнул себя по ляжке и прыснул со смеху. Улыбнулся и Рейнхольд, но тут же подавил улыбку…
Потом, значит, тот человек достал бумаги на имя Финке, обосновался в Горке, стал рыбой торговать. И вдруг в один прекрасный день появляется там его падчерица — она в Горке на место поступила. Пошла она с кошелкой за рыбой, попала в лавку к Финке и говорит…
Улыбнулся было Рейнхольд, но тут же подавил улыбку. Потом спрашивает:
— Может быть, она женщин любит?
Франц все хлопает себя по ляжкам да хихикает.
— Нет, она меня любит.
— Подумать только! (И ведь бывают же такие вещи, не верится просто! Такое сокровище ему досталось, а он, дубина, сидит — зубы скалит.) Ну, а Ева что на это?
— Да что же ей-то? Они ведь подруги. Ева ее давно знает, ведь и я познакомился с Мицци через Еву.
— Ну, Франц, совсем ты меня раззадорил! Покажи мне твою Мицци хоть на расстоянии, метров с двадцати, или из-за ограды, что ли, если уж ты боишься!