Берлиоз
Шрифт:
Возвращение в Санкт-Петербург. Новые победы и радость новой волнующей встречи.
Отметим, что его одинокое сердце, лишенное любви, искало другое сердце, которое заполнило бы эту пустоту, и он был покорен юной хористкой Большого театра, ясностью ее глаз цвета неба и экзотическим обаянием.
Однако в оправдание Гектора надо сказать, что это была чистая любовь, исполненная преклонения перед целомудрием, любовь, лишь сеющая волнение; то была привязанность, отмеченная отеческим чувством. Она, почти девочка, коверкала французские слова, забавно путая их с русскими. Широко открыв глаза и не веря своим ушам, она удивлялась тому, что торжествующий орел удостоил отметить вниманием скромного зяблика. И когда Гектор высказал ей свое сожаление по поводу скорого отъезда, она повторяла no-дочерни
— Я буду вам писать. Я буду вам писать.
Миг отъезда. Ночь. Почтовая карета проезжает мимо Большого театра. Гектор взволнован и растроган. В волнении он машет платком, не зная даже, может ли она разглядеть его прощальный жест в бархатной мгле уснувшей природы.
И композитор-ураган в память о ней набросал на чистой странице крылатые ноты.
10 мая.
Отъезд в Берлин.
Прусский король напомнил Гектору, что горячо желает прослушать «Осуждение». Маэстро тотчас же ответил согласием, и монарх после исполнения, которым был очарован, наградил композитора крестом Красного Орла и пригласил его в Сан-Суси, на обед с прусской принцессой и господином фон Гумбольдтом.
А теперь Гектор с туго набитыми карманами отправляется в обратный путь.
VI
В третий раз возвращаясь на родину увенчанный славой, он вновь спрашивал себя: неужели не испытают его соотечественники если не укоры совести, то хоть сожаление о его изгнании, которого он не заслужил своей благородной независимостью в искусстве?
«Откроет ли им глаза прием, оказанный мне на чужой земле?» — повторял он про себя.
Подумать только! Многие монархи, чья власть преходяща, чтили власть в моем царстве — царстве музыки, которое вечно. Подумать! Королевы в знак восторга одаривали меня драгоценностями и перстнями, украшенными дорогими камнями. Подумать! Чужеземные ученые мужи, критики, породнили меня с самим Бетховеном. Неужели все эти доказательства и суждения не смогли поколебать упрямства и каменных сердец моих соотечественников? Как знать? Быть может, смиренные моей реабилитацией, равносильной для них пощечине, они обретут достоинство и воскликнут перед лицом приветствовавших меня народов: «Немцы, австрийцы и русские, оставьте нам самим заботу о признании и прославлении родных сынов нашей Франции!» Быть может…
А в горькие минуты он думал:
«Разве я мало боролся? Разве я не провел долгие месяцы без огня в очаге и пищи? Какое преступление я совершил, чем вызвал такое равнодушие и ненависть?
Мое преступление? Я сочинял как велела мне душа.
Мое преступление? Я осмелился пренебречь слепой косностью, заявив, что музыка не может быть сведена к простым уравнениям гармонии.
Мне было бы легче плыть по течению, вместо того чтобы скрещивать клинки… Но нет! Я упорно хотел всегда оставаться самим собой. Если бы я, по примеру бесцветного Буальдье, сочинял романсы по святейшим канонам теории, если бы я синкопами выражал вздохи и лил в глотки сладкий, ласкающий мед, то я уютно пристроился, бы среди раззолоченных бездарностей. Но что делать? Одним — журчание ручейка средь изумрудных лугов и птичьи голоса в вечерние часы; другим — таким, как я, — стон бури и вопль пещерных великанов. Нет, я не отрекусь. Я хочу оркестровать величие заоблачных снежных вершин, пенистых волн океана,, непокоренный город, извивающийся в пламени пожара. Нет, я не сдамся никогда! Я хочу умереть стоя, всегда храня гордость, оставаясь самим собой, я не желаю подчиниться навязанным правилам, устарелым принципам, я не буду лебезить перед важными персонами, которые отрицают прогресс и живут ложным представлением о собственной значимости».
Таков был ход его мыслей в тот вечер раздумий.
Увы, несмотря на победоносные сообщения, поступавшие из Вены, Берлина и Петербурга и публиковавшиеся в парижских газетах (часто по просьбе нашего героя, знающего, что никто о тебе так не позаботится, как ты сам), несмотря на все взволнованные отклики о его триумфе, Париж не соблаговолил заметить возвращение Гектора. Непримиримая вражда не умерла.
Цезарь
с челом, увенчанным лаврами, которого повсюду боготворили и прославляли, в лоне своей родины оставался, увы, непризнанным, униженным, нередко даже опозоренным.Отверженный в собственной стране.
VII
Стихли овации. Гектор слышит теперь лишь крикливые голоса кредиторов, нетерпеливых и настойчивых. Какое разочарование! Он должен уплатить долги, сделанные в его отсутствие двумя семьями. Тяжело больная Офелия много тратила на докторов и лекарства. Мария — на роскошь и свою красоту. Но ведь Бальзак предсказывал, что Гектор возвратится с кругленьким капитальцем, что в одной только России он заработает сто тысяч франков. И обе женщины, уверовав в это пророчество, не помышляли об экономии.
Разумеется, Гектор вернулся с полными карманами, но все же не с тем состоянием, какого ожидали. И, едва оплатив все старые счета, оказался, как говорится, у разбитого корыта. Неотвязные заботы, на миг притихнув, неумолимо возникли вновь.
— Я должен зарабатывать и зарабатывать, — повторял он про себя.
Для кого? Для безропотной Офелии, почти калеки, и для кокетливой, расточительной Марии. Только ли для них? Нет, еще и для звездочки его жизни — маленького Луи — и для псевдотещи — благородной де Вильяс Ресио, чье сердце смягчалось, когда бумажник Гектора разбухал, и которая прекращала коверкать французский язык, лишь чтобы решительно отчеканить оскорбительным тоном: «Мне нужны деньги!»
Гектор без устали колесил по Парижу, забывая подчас о воде и пище.
По скольким лестницам нужно подняться, во сколько звонков позвонить! И впрямь унизительно для гения, которому рукоплескала восторженная Европа, ожидать в прихожей тупоголового директора театра.
Так или иначе, надо держаться! Но что за ад! Если нет денег, Офелия вздыхает, Мария мечет громы и молнии. Нужно платить домовладельцам за две квартиры; оба они — существа земные и почитают музыку бреднями от безделья. Булочник и мясник доверяют с крайней осторожностью; если счета растут, они прекращают кредит.
Поэтому Гектор вынужден биться, увы, не за высокие идеалы и главенство в музыке, а за прозаичный насущный хлеб.
Так неужто вновь придется удалиться в изгнание, чтобы заработать презренный металл, который повелевает искусством, мыслью и часто по своей прихоти вершит человеческую судьбу?
Он с горечью возвращался к этой мысли, пока ему вдруг не почудилось, что идет спасение.
После Леона Пилле место директора Оперы оставалось свободным. То была почетная должность, дававшая большие возможности в театральном мире. Ее добивались для себя Дюпоншель и Нестор Рокеплан, которые призвали на помощь Гектора, прося его уговорить всесильного Армана Бертена замолвить за них словечко перед министром.
Гектор рассказывал в «Мемуарах»:
«— Если нас назначат, — сказали мне оба компаньона, — мы предоставим вам прекрасное положение в Опере. Вы получите верховное руководство музыкальной частью театра и, кроме того, должность руководителя оркестра.
— Позвольте, но это место занято господином Жираром, одним из моих старых друзей, и я ни за что не хочу, чтобы он его потерял из-за меня.
— Прекрасно, но в Опере полагается иметь двух дирижеров. Мы не хотим оставлять второго, который никуда не годится, и поделим обязанности руководителя оркестра поровну между господином Жираром и вами. Не беспокойтесь, все будет устроено так, что вы будете удовлетворены.
Соблазненный красивыми заверениями, я отправился к господину Бертену. После некоторых колебаний из-за недостатка доверия к обоим претендентам он согласился поговорить о них с министром. Они были назначены»,
1 июля
Дюпоншель и Рокеплан водворились в роскошный кабинет Оперы, откуда будут отныне править, словно властелины музыки. Новое руководство приступило к пышной и дорогой отделке зрительного зала, а Гектор ликовал. Наконец-то он достигнет цели! Теперь он будет спокойно творить, отойдя от материальных забот; он сможет все время, всю свою жизнь посвятить богам гармонии.