Берта Исла
Шрифт:
А вот моя жизнь вроде бы катилась как по рельсам, подумал Томас, но получается, что я в любом случае все проиграл, в один миг упустил удачу из рук, и уже ничего нельзя вернуть, все пошло прахом. Как нелепо мы растрачиваем день за днем, как нелепо может закончиться каждый из них, и никто не знает, какой именно: ты радостно встречаешь утро, которое на самом деле сулит беду, и ведать не ведаешь, что на нем лежит проклятье и оно ведет к плахе, огню и пасти моря… До чего же глупым и ничтожным был каждый мой шаг в тот день, когда мне не следовало делать вообще ни одного шага, не следовало даже выходить из дому. Ты просыпаешься как ни в чем не бывало, идешь в книжный магазин, заигрываешь с девушкой, которая мало что для тебя значит, договариваешься о свидании – просто от скуки, испытывая не такое уж необоримое и вполне примитивное желание, а может, чтобы спастись от одиночества. Ведь проще всего было не выходить в тот вечер, чтобы потом не думать с досадой: “А стоила ли игра свеч? Никакой радости это мне не принесло, скорее разочарование. Если бы можно было повернуть время вспять, я бы от свидания отказался”. И в результате это дурацкое свидание и этот безрадостный секс рушат все, что было расчислено и твердо распланировано. Мои мечты больше ничего не значат, у меня нет будущего, вернее, оно станет совсем другим; вероятно, мне придется отказаться от Берты или от нормальной, более или менее счастливой жизни с ней, когда врать дозволено только в крайнем случае и в виде исключения, теперь же тайны станут для наших с ней отношений основой и главным правилом.
Да, он объяснил все вполне доходчиво, а я постарался выкинуть это из головы, ведь одно дело получить такое предложение, когда все у тебя в порядке и от него можно отказаться, и совсем другое – когда ты, по сути, загнан в угол этими двумя, Блейкстоном и Тупрой (или “Монтгомери” и Рересби, кто их там разберет)… Но ведь еще хуже попасть в тюрьму, это хуже всего, к тому же, когда я оттуда выйду, моя жизнь будет безнадежно сломана: кто захочет взять на работу осужденного за убийство, зачумленного, да еще и не слишком молодого? Берта откажется от меня, выйдет замуж за другого, родит детей от другого и вообще наверняка не пожелает даже знать обо мне; просто вычеркнет из памяти, как вычеркивают кошмарный сон или постыдную ошибку. А если я приму их предложение, то не потеряю Берту, хотя это предполагает странную и непонятную жизнь, тайны, ложь и исчезновения, в лучшем случае полуправду и бескрайние зоны мрака. Если откажусь, меня, возможно, все-таки оправдают, а возможно, дело не дойдет до суда, и я пойду прежней дорогой, словно того проклятого дня вовсе и не было, ведь, в конце-то концов, я не убивал Дженет, я вообще никого не убивал. Но риск слишком велик, кто знает, кто знает… Я боюсь, страх туманит глаза, мешает соображать, мне трудно справиться со страхом, и я мечтаю избавиться от него.
– Я думаю, – проговорил Том, заметив, как в воздухе сгущается нетерпение. – Мне надо немного подумать.
– Давно пора до чего-то додуматься, – ответил Тупра, постукивая пальцем по столу, чтобы добавить весу своим словам, и его женские ресницы затрепетали. – Мы не можем потратить на вас весь день. Мы предлагаем вам выход, Невинсон, и лучше бы вам им воспользоваться. Решать вам, но только решайте побыстрее.
“Скорее, сюда, сейчас, всегда… ” – вспомнил Томас строки из последней части “Литтл Гиддинга”. “То, что случится сейчас, будет всегда, и вот ведь что занятно: какое бы я решение ни принял, оно в любом случае превратит меня в человека, отлученного от вселенной; именно от этого Уилер предостерегал меня, а теперь как раз это меня и ожидает. Я стану не тем, кто я есть на самом деле, а буду ненастоящим, буду призраком, который слоняется туда-сюда, то исчезая, то возвращаясь. Как говорит Тупра, я стану морем, и снегопадом, и ветром”.
И в этот миг Том понял, что уже принял решение, но предпочитал пока не признавать этого вслух, предпочитал потянуть еще хотя бы несколько секунд, чтобы была возможность отступить. “Пыль, оседающая в груди, твердит, что все позади… ” – его преследовали эти строки. Да, здесь закончилась моя история. Но что меня ждет дальше, ведь я все еще остаюсь здесь и живу сейчас, а сейчас значит всегда. “Так умирает воздух”. В книжном магазине он мельком прочел и другие слова: “Но все можно пережить. Какое счастье и какое несчастье”.
III
Я стала женой Томаса Невинсона в мае 1974 года, и венчались мы в церкви Сан-Фермин-де-Лос-Наваррос, совсем рядом со школой, куда оба ходили, где познакомились и куда он поступил позднее, чем я, уже в четырнадцать лет. Нам обоим вот-вот должно было исполниться по двадцать три года, из церкви мы вышли под руку (как никогда не ходили ни раньше, ни потом): я в белом, с букетом в руке, откинув с лица фату и победно улыбаясь. Наверное, это можно было считать исполнением давнего желания, одного из тех желаний, которые ты загадываешь в детстве или юности и от которых трудно отказаться, их трудно даже поумерить, как бы сильно ни изменились обстоятельства. Чувства тоже могут измениться, но, чтобы осознать это, должно пройти гораздо больше времени, и главное, нужно, видимо, все-таки выполнить старые планы, прежде чем задуматься об отречении от них. Нужно пересечь некую черту, за которой нет обратного хода, чтобы потом опомниться и раскаяться, чтобы убедиться, что ты совершила ошибку, чтобы тебе захотелось метнуться назад; да, надо совершить непоправимую ошибку, чтобы осознать, что это была ошибка и уже поздно пытаться ее исправить без громких скандалов и больших потерь. До того, как мы с Томасом законным образом соединились со всеми вытекающими отсюда последствиями, мне и в голову не пришло бы расстаться с ним; кроме того, эти последствия казались почти неразрешимыми в стране, где развод все еще был под запретом, хотя многие супружеские пары по взаимному согласию жили врозь; порой надо покрепче завязать узел, чтобы отважиться его развязать, если к тому есть основания. Легко вообразить, что наше излюбленное занятие – брать на себя непосильные или неисполнимые задачи, и некоторые тратят на это всю свою жизнь, поскольку не представляют, что жизнь можно прожить как-то иначе, а вовсе не в тревогах, яростной борьбе, ссорах и трагедиях: люди запутываются в проблемах, чтобы потом их распутывать, и на это у них уходит все отпущенное им время.
Нет, я, выходя замуж, не задумывала ничего подобного, иначе это было бы цинизмом. Наоборот, мне казалось, что семейная жизнь положит конец тем странностям, которые я уже начала замечать, после того как Томас окончил университет в Оксфорде и вернулся в Мадрид, но вернулся вроде бы не насовсем и не так, как я ожидала. Дела у него шли лучше некуда: диплом знаменитого университета давал ему большие преимущества, и Том, несмотря на молодость, сразу получил место помощника атташе по культуре в британском посольстве с приличным жалованьем, позволявшим нам не испытывать денежных проблем, к тому же вскоре и я тоже стала приносить в дом скромные, но отнюдь не лишние деньги, так как вела уроки в нашей же “Студии”, где часто прибегали к помощи бывших учеников, которым доверяли, если вдруг в начале учебного года возникало вакантное место. Томаса ценили в посольстве или, возможно, где-то наверху, поэтому его могли послать в Англию на целый месяц, а иногда и больше, чтобы он там пополнял свои знания – дипломатические или предпринимательские, учился протоколу, кризисному управлению и управлению финансами, работе с персоналом и тому подобным вещам; мне было скучно про них слушать, и они не казались мне такими уж необходимыми для должности, которую Томас занимал или мог занять в будущем. Во всяком случае, так он мне это объяснял. Значит, на службе ценили его и планировали двигать выше, используя по максимуму; однако, поскольку он не был карьерным дипломатом, я склонялась к мысли, что в будущем его, скорее всего, определят в какое-нибудь английское министерство, скажем, в Форин-офис,
то есть в Министерство иностранных дел Великобритании, как умного и дельного сотрудника с блестящими способностями к языкам и умеющего к тому же хорошо ладить с людьми. Иными словами, переезд в Англию был вполне предсказуем, как и назначение в любую другую страну, где он оказался бы полезен, например в Латинскую Америку.Но, как ни странно, так рассуждала только я одна. А Томас, возвращаясь в Мадрид, просто выполнял свои обязанности и не задумывался о будущем, не прикидывал, что его ждет, словно никакого будущего у него не было или оно было уже наперед прописано, а он всего лишь читал готовый текст. Томаса вроде бы не интересовало, что готовит ему судьба, он не ставил себе никаких целей, не строил честолюбивых планов и даже сомнений не испытывал. Порой мне казалось, будто я живу с человеком, чья судьба заранее определена, или он чувствует себя пленником без шанса на спасение, поэтому смотрит на утекающее время равнодушно, зная, что оно не принесет ему ни больших, ни просто приятных сюрпризов. В некотором смысле так ведут себя старики, которые только и ждут, чтобы день сменился ночью, а потом ночь сменилась утром. И я говорю это в буквальном смысле: всякий раз, открывая глаза, будь то среди ночи или на рассвете, я видела, что он не спит, словно неотвязные мысли мешают ему уснуть, или он спит урывками и очень чутко, стоит мне поменять позу или дотронуться до него, как он сразу просыпается. Иногда я что-то тихо спрашивала, но он редко отвечал, а я не настаивала, боясь ошибиться и прервать его сон, если он все-таки сумел заснуть. Однако я неизменно слышала рядом дыхание человека, который не спит, который размышляет или молча проклинает судьбу, не позволяя себе ни на миг расслабиться, испытывая смесь досады и обреченности. Иногда ночью я видела в темноте огонек его сигареты, как у солдата в траншее, когда тот настолько выбивается из сил, что ему уже все равно, не выдаст ли он себя этим и не станет ли удобной мишенью для вражеской пули. Тогда я решалась заговорить погромче и спрашивала:
– Ты опять не можешь заснуть? О чем ты думаешь?
– Ни о чем. Ни о чем я не думаю. Просто курю.
Я опускала руку ему на плечо или гладила в надежде, что мое прикосновение его успокоит.
– Я могу тебе чем-то помочь? Хочешь, давай поговорим.
Иногда он отвечал:
– Нет, спи.
А иногда тушил сигарету в пепельнице, притягивал меня к себе, задирал мне ночную рубашку и тотчас вторгался в меня, почти как зверь, без всяких преамбул, испытав внезапную эрекцию, хотя, возможно, он всегда ее испытывал во время бессонницы, поскольку был все-таки еще очень молод. Казалось, что в первую очередь он хотел утомить себя или сбросить напряжение, для чего годилась как я, так и любая другая женщина, окажись она в этот миг рядом, но, к счастью, там оказывалась именно я, и эта кровать была моей кроватью, и ему не приходилось ни обхаживать меня, ни добиваться моего согласия – оно было заведомо получено, как привыкли считать многие мужчины, став законными мужьями. Пожалуй, это было одно из тех скудных средств, которыми располагал Томас, чтобы избавиться от тяжелых мыслей и отдохнуть от ночных или предрассветных терзаний; возможно, он хотел, чтобы тело хотя бы на краткие мгновения обмануло дух, или отвлекло его, или заставило замолчать, победив примитивностью своих потребностей (секс всегда остается реакцией на примитивные желания, как бы ни старались добавить ему утонченности, и тут уж ничего не поделаешь). Потом я шла в ванную, а когда возвращалась, находила Томаса задремавшим. Если вставать было еще рано, я очень тихо ложилась рядом и пыталась что-нибудь угадать по его лицу и дыханию. А поняв, что заснуть по-настоящему ему не удалось, мягко гладила по голове и шептала:
– Лежи спокойно, любовь моя. Не двигайся и не поворачивайся, и тогда ты сам не заметишь, как заснешь глубоким сном и перестанешь думать. Если бы ты только мог рассказать мне, о чем думаешь! Час за часом. Хоть ты это и отрицаешь, но ведь уснуть тебе мешают какие-то неотвязные мысли. Что-то с тобой происходит, а я не знаю что. – Но это последнее я говорила скорее для себя, чем для него.
В течение дня Томас все силы отдавал работе и старался, чтобы наша жизнь выглядела нормальной. По-прежнему любил пошутить, к удовольствию окружающих, не скупился на улыбки и охотно показывал свои пародийные номера, если об этом просили во время официальных ужинов и других мероприятий, где нам с ним приходилось бывать. Его пародии смешили публику так же, как и в школе, разве что теперь зрителями были взрослые люди, более шумные и щедрые на похвалы. За это время он усовершенствовал свои способности и стал настоящим виртуозом, так что ему не раз советовали заняться пародиями профессионально – скажем, показать свои таланты британским или испанским телевизионщикам. А в нашей повседневной жизни, вроде бы легкой и беспечной, я замечала за ним другое: непонятное отсутствие интереса к будущему и неприкаянность, что мешало ему радоваться настоящему. К тому же его настроение всегда менялось по мере приближения очередной командировки в Англию, от нервного возбуждения он переходил к раздражительности, то есть возвращались в полной мере странности, с которыми он вернулся из Оксфорда. Молодой человек, приехавший домой после окончания учебы, решительно отличался от прежнего Томаса, в чем вроде бы не было ничего удивительного, но, к сожалению, это был и не тот Томас, который за минувшие годы столько раз приезжал в Мадрид на долгие каникулы, с которым я постоянно встречалась и с которым спала, чувствуя, как после нашего не слишком удачного и, пожалуй, запоздалого первого раза усиливались мое желание и моя страсть. На самом деле он изменился уже после своего последнего приезда, когда провел со мной в Мадриде целых пять недель – с конца Hilary до начала Trinity. Тогда он еще выглядел более или менее прежним, таким как всегда. Теперь он стал угрюмым, замкнутым и отрешенным. Правда, в его широко расставленных серых глазах и раньше всегда таилась смутная тревога, плохо вязавшаяся с обычным для него выражением приветливости; но теперь тревога усилилась, глаза ни на миг не оставались спокойными, словно отражали постоянную внутреннюю боль из-за какой-то засевшей в голове неотвязной мысли. Поначалу я объясняла это растерянностью, нередкой у людей, завершивших некий жизненный этап, когда им не сразу удается адаптироваться к новым условиям – они как будто возвращаются в точку отправления и застревают там после нескольких лет, проведенных в подвешенном состоянии, в переездах туда и обратно. Однако я ошибалась: он объяснил, что эти его поездки туда-сюда не закончились, что ему придется бывать в Лондоне из-за дополнительных курсов, нацеленных на обещанную ему должность, и начнется это, вероятно, уже в сентябре или октябре. Я, конечно, не могла не спросить, почему он ходит такой грустный:
– Что-то случилось в последние месяцы? Ты стал другим, будто сразу постарел лет на десять. Или взвалил себе на плечи тяжкое бремя.
Томас глянул на меня растерянно, вроде бы удивившись, что я заметила в нем перемену, которую он старался скрыть за шутками и пустыми отговорками. Он дважды откинул волосы, хотя они и так были, как обычно, аккуратно зачесаны назад, и это, наверное, было лишь способом помедлить с ответом. Потом взгляд его потух, словно он сомневался, можно или нет что-то мне рассказать. Но в итоге все-таки увильнул от объяснений:
– Нет, ничего особенного не произошло. Да и что могло со мной произойти? Просто студенческие годы остались в прошлом. Праздник закончился, как и веселая беспечная жизнь. Отныне каждый мой шаг будет иметь значение для всего дальнейшего. Нет больше времени на пробы и ошибки. И на их исправление. Меня не отпускает чувство, что любой нынешний поступок непременно отзовется лет через двадцать, хотя сейчас я способен сделать верный выбор не больше, чем в пятнадцатилетием возрасте, да что там, даже не больше, чем в восьмилетием. И эта дорожка ведет туда, откуда нет возврата, но с нее уже трудно соскочить, не знаю… С тобой произойдет то же самое в следующем году, будь уверена.