Бесконечный тупик
Шрифт:
Я слишком быстро схожусь с людьми. Тут отзывчивость, возведённая в квадрат фантазией, способностью чисто умозрительного, интроспективного контакта. И вот всегда так: срываешься к человеку и вдруг отчетливо сознаёшь, что объективно-то ему совсем чужой (540). Я уже расположил его в цепочке своих сновидений, связал с определёнными частями своего внутреннего мира, но он-то не подозревает об этом. И трагедия одиночества наваливается на меня, и я даже сказать ничего не могу. Мне до слез грустно.
То же повторяется и в религии (связи). Связь с Богом для меня односторонняя. Бог обо мне не знает, а я о нём знаю. Я его люблю и плачу перед ним в одиночестве. И не могу говорить с ним, молиться. О Боге рядом, Боге помогающем и подумать не могу. Если Бог мне помог, значит это не Бог. Вообще я очень настороженно отношусь к расположенности к себе.
503
Примечание
«Но ясно, что они и там работают топорами, превращая массу дерева в негодные щепки». (В.Ленин)
Однако в другой ситуации Ильич свое мнение по поводу технологии «рубки» пересмотрел радикально:
«Пусть моськи буржуазного общества … визжат и лают по поводу каждой лишней щепки при рубке большого, старого леса. На то они и моськи, чтобы лаять на пролетарского слона».
504
Примечание к №390
Но оказалось, что это сухой, пресный снег. А Бланк (50-летний) хохотал, хохотал.
Последняя реприза старого клоуна. У Ленина, полупарализованного, теряющего остатки разума, были припадки капризности и бешеной злобы. Речь пропала, но мышцы лица сохранили подвижность. Их вело, лицо кривилось. Он мычанием отгонял врачей, кидал в них здоровой рукой тарелки и подушки. Отказывался принимать лекарства. Только хинин от великой злобы всегда ел охотно. И когда врачи, удивляясь, говорили ему, как это он принимает такую горечь даже не морщась, Ильич радостно хохотал.
505
Примечание к №493
Бессмысленные слова были пролиты в реальность.
Набоков писал:
"Творчески читая гоголевскую повесть, мы обнаруживаем, что там и сям в невиннейшем описательном пассаже то или иное слово, иногда простое наречие или предлог, скажем, какое-нибудь «даже» или «очень», вставлено таким образом, что безобидная фраза взрывается мятущейся радугой фейерверка (521), какой возможен только в причудливом сновидении; или период, начавшийся в неторопливой разговорной манере, ни с того ни с сего сходит с рельсов и своенравно ускользает вглубь иррационального, где и есть его настоящее место; или опять-таки столь же внезапно распахиваются невидимые створки и могучая волна кипящей поэзии, нахлынув, затопляет всё, чтобы тут же пройти сниженной речью, или превратиться в собственную пародию, или прерваться фразой, возвращающей нас к скороговорке скомороха, – той скороговорке, которая так характерна для гоголевского стиля. Это производит на читателя впечатление чего-то смехотворного и вместе с тем нездешнего, постоянно подстерегающего нас за углом".
Конечно, гоголевская фраза перевёртываема, спиралевидна. «Очень хороший ТАКЖЕ человек Иван Никифорович». Но не есть ли гоголевское злорадство лишь проявление естественного архетипа языка? Обнажение сути языка? Язык такой, и ничего не поделаешь. Гоголь сам совсем не виноват. Поэтому-то столь бесплодными и разрушительными были для его творчества попытки морализирования. Гоголь порождал реальность, подражая потусторонней реальности языка. Платой за чистоту форм порождения послужило ужасное содержание.
Не является ли в свою очередь русский язык великим литературным языком за счёт своей низменности? Или, точнее, пронизанности, сетчатости, через которую просвечивают архетипы – бездушные, бездонные, стоящие вне критериев человечности. Это содержательное бездушие формально максимально осуществленного языка Набоков видел:
«Провалы и зияния в ткани гоголевского стиля соответствуют разрывам в ткани самой жизни … Я не говорю о нравственной позиции или нравственном поучении. В таком мире не может быть нравственного поучения, потому что там нет ни учеников, ни учителей: мир этот ЕСТЬ, и он выталкивает всё, что может это разрушить, так что никакое улучшение, никакая борьба, никакая нравственная цель или работа здесь так же невозможна, как совершенно невозможно изменить траекторию звезды».
Или:
«Литература на этом заоблачном уровне искусства, конечно, не озабочена жалостью к угнетённому или обличением угнетателя. Она говорит той тайной глубине нашей души, где тени других миров проходят, словно тени безымянных и бесшумных кораблей».
И тут же ошибка. Набоков сказал, что «это мир Гоголя, и как таковой он совершенно отличен от мира Толстого, Пушкина, Чехова или моего собственного». Нет, мир совершенно един. История – едина. Язык – един. Различие в интерпретации, взглядах.
Но на пределе – единство. И ближе всего к этому единству подошёл Гоголь (из-за крайнего формализма – содержание ему не мешало).506
Примечание к №411
Тебе пайку дали, а ты не ешь всю
Существует один человек, о котором в «Бесконечном тупике» даже не упоминается (вот здесь только, в №506), но без произведений которого ход мысли будет тёмен. Я имею в виду Александра Солженицына.
В сущности, советская культура дала только одного великого писателя – автора «Архипелага». У него звериная мудрость и страшная грубость мышления – тотальное, не оставляющее просвета морализирование. Несомненно, это архетипическая фигура, и поэтому Солженицын смешон. В нём сбылась мечта и миф русского писателя, и «Архипелаг», его щедринская подозрительность ко всему и вся, есть фиксированная форма нового русского сознания. Это, так сказать, опытный Щедрин, Щедрин не на авось трогающий вещи и смеющийся над ними, а знающий, что вещи злы и «специальны». Но в основе-то – нелепость.
Нелепо. Нелепо. Сейчас почувствуете. Достоевский и Солженицын – нелепо. Солженицын груб. Когда человеку плюют в лицо, суют голову в унитаз, морят клопами – не наказывают, не карают, а мучают, изводят… то что же тут сказать? Нарушена мера страдания. Боль – сжатые челюсти, бисер пота, напряжение мышц – это высокая пластика. Но вот болевой порог сорван и человек визжит, корчится, смеётся, прыгает. Солженицын писал, как одному заключенному били дубинкой по седалищному нерву. С первого удара он обломал ногти о ковер рюминского кабинета, а со второго потерял сознание. Его привели в камеру – зад у него распух, и штаны не застёгивались. Несколько дней у него был понос. Он сидел на параше и хохотал. Потом его били сапогом в живот, пробили брюшину, и наружу вывалились кишки. Он ползал и вправлял их внутрь. Его увезли в тюремную больницу и он ВЫЖИЛ. Зачем? Как об этом писать? Какая МЫСЛЬ? «Бить по седалищному нерву и пробивать живот сапогом нехорошо»? Богато! У Достоевского гармония. Темы все солженицыновские в «Записках из мёртвого дома». Но «Записки» это ад Микельанджело, а «Архипелаг» даже не Пикассо, а китч. «Архипелаг» злораден (не над жертвами, конечно, а злорадством повествования), «Записки» совсем не злорадны, спокойны. Если бы Достоевский всё выдумал, то всё равно это было бы хорошее произведение. Если бы Солженицын выдумал «Архипелаг», это было бы бездарно. Бездарно в целом – не по художественному исполнению, а по замыслу.
Но Солженицын, тем не менее, вполне органично входит в сонм Великих Русских Писателей. Он сказал, что если бы зрители чеховских «Сестёр» в начале века узнали бы о своем будущем, то весь зал пошёл бы в сумасшедший дом. Но это неверно. Чехов органичное звено в развитии русской культуры, русской мысли и русской истории. И как бы он ни был чужероден последующей России, именно она в скрытом виде в нём содержалась, и именно она связана в своем развитии с Чеховым миллионами нитей (реплика Солженицына тоже ведь порождена Чеховым даже и буквально: «Палата №6»). Соответственно солженицыновской нелепицей всё и должно было закончиться. Солженицын счастливчик русской литературы, баловень судьбы. (658) В нём русская литература и русский язык нашли свою форму, предмет и цель. У Гоголя фантастическое противоречие между целью и средством. Цель – спасение России и мира. Средство – литературный дар, да к тому же сюрреалистического свойства. В Солженицыне же грезы сошлись и осуществились. «Все при всём». Да, спасение России, да, при помощи литературы, и литературы глумливой. И действительно, получилось. И получилось наяву и СЕРЬЁЗНО. Когда я читал его книги, то не просто читал – переживал. Многие обороты воспринимались на физиологическом уровне и просто стали частью моего языка: (705) «был хорошо устроен в зоне», «ничего, берем» или «ты тоже умирать будешь». И тон, тон.
507
Примечание к №422
У меня психология короля в изгнании.
Розанов писал, что ему никто не интересен, кроме русских. А мне никто не интересен, кроме меня. (572) Меня как русского. Осознание себя как русского, принадлежащего к русским, соединяет меня еще с миром. Где-то там внизу земля, Россия. Это дико: постижение Бога, Времени, Мироздания, Ничто, и вдруг Нечаев какой-нибудь выскакивает из Млечного пути и кусает за палец. А ведь это я, это именно ко мне относится. Тут последняя связь с обыденным миром. Стыд за него. То есть ещё чувство, ещё связь с землёй, почвой.