Бескорыстие
Шрифт:
Наутро я позвонил Савину на работу. Он обещал быть у меня в редакции в четыре часа. И опоздал немного.
— Извините! — стал он торопливо объяснять, войдя в комнату. — Но уж больно район ваш хорош: красиво живете!
С удивлением я посмотрел в окно на раскаленное и пыльное в этот июньский день Садовое кольцо.
— Нет, я о вашем бульваре, — понял и уточнил он, — пух сейчас густо летит. Если направить умело объектив, чтобы солнце работало, как надо, можно получить замечательную фотографию снегопада при летних роскошных деревьях.
Выслушивая эту мотивировку опоздания (бульвар — летящий пух — фантастический снегопад), я думал о том, как у этого человека с его быстрой
И, едва он уселся, я тотчас же попросил его рассказать, как он шлифует.
— Беру два диска и при тонком слое воды и абразивного порошка начинаю…
Он стал объяснять:
— Рождается сфера…
На слове «сфера» — оно у него вышло как-то особенно выпукло и нежно — ритм речи его резко переломился. Новым, глубоким, замедленным жестом он показал, как обкатывает диск о диск.
— А порошок беру все мельче…
Он сейчас жил этим новым ритмом, это был ритм его сердца, всего его существа. А может быть, — и ритм солнца, планет, созвездий, ритм галактик? И опять, хотя сейчас передо мной был не телескоп, а только руки Савина, я почувствовал мощь мастерства. Я подумал, что это мастерство, это высокое ремесло, этот труд дают, видимо, Савину ощущение причастности всему прекрасному в мире, в природе.
То, что мне открылось потом в его жизни, полностью подтвердило первоначальное восприятие:
Вот он вечером идет в поле с телескопом (не металлическим, тяжелым, а легким, из дерева). Рядом, конечно, сын, а окружает их стая поселковых мальчишек. Савин устанавливает телескоп, достает картину видимости планет. Сегодня Сатурн доступен наблюдению в созвездии Водолея. Он показывает мальчикам загадочные кольца, потом лунные пейзажи.
В дождь сидит с сыном дома — рассматривают в микроскоп капли воды из аквариума. Это рассматривание — игра. На что похожи микроорганизмы? На деревья… цветы… облака?
Однажды зимой он неделю не выходил вечерами из детского сада; потом, когда зажгли елку, совершилось чудо: она медленно вращалась вокруг собственной оси. Но это еще не все: Савин покрыл игрушки и лампы особым лаком, и елка, вращаясь, лунно, серебристо сияла — игрушечная микрогалактика.
Мне захотелось исследовать более тщательно сутки Савина. Семь часов работы в лаборатории, два часа — чтение книг, четыре-пять часов — работа над телескопом… Посещения астрономо-геодезического общества… Беседы с сыном, вечерние выходы в поле… И пока я по часам разнимал его сутки, меня все время беспокоила мысль: а когда он живет самой полной жизнью — в эти семь часов или в другое время? Мне было важно это узнать, потому что, откровенно говоря, я не особенно люблю людей, лучшие качества которых раскрываются в часы увлечений: я все же думаю, что ощущение полноты бытия, его ценности должна давать человеку в решающей степени основная работа. Это однажды по иному поводу превосходно выразил Хемингуэй: «У меня много других интересов… но… если я не напишу какого-то количества строк, вся остальная жизнь потеряет для меня свою прелесть».
Обширный верстак Савина в его лаборатории — и поле боя, и лавка редкостей. На этом умятом работой четырехугольнике он собирает, обтачивает, экспериментирует, колдует. С ним держат совет инженеры о том, как лучше решить тот или иной узел в новой машине. А внутри уемистого верстака хранятся остроумные инструменты, любопытные детали, интересные чертежи: не одно десятилетие его жизни.
Как-то в речи Савина блеснуло такое:
— Собирал я сегодня один узел,
и попалась деталь оригинальной формы: вот она, турель, которая мне нужна! Зарисовал…Турель — механическая деталь телескопа.
— Ну, а наоборот бывает? — задал я ему важный для меня вопрос.
— Наоборот? — не понял он поначалу.
— Ну да, чтобы, строя телескоп, вы нашли что-то необходимое для основной работы в лаборатории?
Он улыбнулся:
— Вы что же, думаете — во мне два человека?..
И тогда я догадался, что нелепо разнимать его сутки на часы, раскладывать его жизнь по полкам, что есть в этой жизни единый поток мыслей и чувств, который невозможно разделить, как делит порой остров реку, даже на два рукава, — по «рабочему» и «внерабочему» времени. Только в единстве этого потока мыслей и чувств заключается, я думаю, целостность человека, ценность его личности.
Я пишу сейчас не полемические заметки и все же не могу не выразить резкого несогласия с авторами некоторых из публикуемых в изобилии статей и исследований о проблемах свободного времени, где читателю вольно или невольно внушается мысль, что это очень хорошо, если человек от и до инженер (пусть самый заурядный, бескрылый), а по вечерам разыгрывает сложные пьесы на кларнете. Меня не особенно радуют модные среди журналистов разговоры о «людях второго таланта». Талант — это, по-моему, нечто абсолютно цельное, исключающее порядковые номера.
Беседуя с Савиным, все время поражаешься одной его особенностью: он как бы не допускает мысли, что когда-нибудь будет мир без него.
А между тем однажды он застал мир как бы без себя. В сорок втором вернулся в Москву из госпиталя и получил повестку, что убит и похоронен; было точно указано место — маленькая деревня близ Ржева. А еще раньше о том, что его нет в живых, узнали в военкомате и на заводе. Появляясь в старых местах, он видел лица, в которых отражалось все: и то, что он умер, и то, что воскрес.
А вышло это вот почему: на войну он ушел с любимой в юности книгой — романом Мериме «Хроника времен Карла IX». По-мальчишески рассчитывал, что будет время для чтения. В сорок первом под Ржевом времени на Мериме не оставалось. И компактная, удобная по формату книга стала вместилищем всех документов. Когда его тяжело ранили и унесли, Мериме выпал, остался лежать на земле. Потом ту деревню разбомбили, потом нашли книгу, раскрыли, увидели документы…
Хорошо, что есть люди, которые уходят на войну с дорогими сердцу книгами, люди, которые показывают поселковым мальчишкам небо в алмазах и любят жизнь, планету с ее горами, детьми, дорогами, исчезающими птицами, новой техникой, равной по масштабам горам, и отдают себя максимально, чтобы защитить и развить в этой жизни, на этой планете все, что делает их достойными человека.
Поэзией любовь к жизни была во все века. И остается ею навечно. Но в наше время все более мощно входит в любовь к жизни и этика: чувство ответственности за красоту мира, за будущее детей. Этика не убивает поэзии — она углубляет ее. Так же как поэзия обогащает этику. Более того, из переживания чуда жизни и родилась настоящая доброта.
Ощущение бесконечной ценности жизни и человека лежит в основе этики революционеров. За этим ощущением идет желание видеть мир построенным «по законам красоты», в котором ничто не уродовало бы ни человека, ни жизнь. Не менее естественно выкристаллизовывается и потребность в революционном действии. А потом рождается и деяние, обновляющее мир. Силу этой логики ощущали на себе большинство великих революционеров, но может быть, наиболее полно — Чернышевский, Ленин, Дзержинский, к которому мы часто обращаемся в этом повествовании.