Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бескрылые птицы
Шрифт:

67. Каратавук в Галлиполи: смерть Фикрета (7)

На войне с тобой происходят всякие странные чудеса: нагнулся, а в стенку траншеи, где только что была твоя голова, шмякается осколок шрапнели; или отлучился в нужник, а в твоей ячейке взрывается мина, прилетевшая от «Черной кошки»; или рядом падает и не разрывается ручная граната; или же она шлепается именно в тот момент, когда ты передвигаешь мешок с песком, и остается только бросить его сверху. От таких мелочей понимаешь, что Аллах приглядывает за тобой.

Про себя скажу — самым большим чудом было увидеть в небе аэропланы. Сначала я просто не поверил своим глазам. Первое впечатление — с кашлем и жужжаньем летит огромная странная птица, но тотчас понимаешь, что это не птица, да еще все кричат: «Смотрите, аэроплан!» — и машут ему, а летчик, если высота небольшая, машет в ответ. Я всех расспрашивал, как эти штуки летают, но никто, похоже, не знал. Ну да, теперь я понимаю: есть мотор, и аэроплан не машет крыльями, как живая птица, а у него спереди быстро кружится пропеллер, который съедает и отбрасывает воздух за машину. Немецкие франки привезли с собой аэроплан, называвшийся «Таубе», что

по-ихнему значит «голубь», моноплан с крыльями, точно как у птицы, и стабилизатором, похожим на птичий хвост. В нем помещалось два человека, это самый красивый и изящный аэроплан из всех, что я видел. Обычно с «Таубе» сбрасывали стальные стрелки, называвшиеся «флешет». Я одну такую выдернул из дерева, когда кампания закончилась. К сожалению, франки подорвали «Таубе» в ангаре. У нас тоже имелся аэроплан, назывался «Авиатик», но совсем не красивый. У франков было много аэропланов, не меньше восемнадцати, и я все научился распознавать. Солдаты очень гордились, что могут опознать неприятельские аэропланы, как прежде гордились тем, что различают корабли противника и знают названия полков. У франков были «Фарманы», «Сопвич Таблоиды» и «БИ-2с» [77] . «Фарман» был вроде скрепленного проволокой скелета, а «Таблоид» и «БИ-2с» очень красивые, но все же не такие, как «Таубе». Эти аэропланы сбрасывали маленькие бомбы, по несколько штук сразу, и пока нас бомбили, франки радостно орали в своих окопах. По-моему, аэропланы хороши для разведки и фотосъемки, но в атаке от них толку никогда не будет. Да, появляясь в небе, они каждый раз сеяли панику, но особого урона не наносили. Но все равно, аэропланы на первом месте по приятным воспоминаниям, и я считаю их величайшим чудом на свете. Будь я богачом, вроде Рустэм-бея, купил бы себе аэроплан и летал, как скопа, над морем, поглядывая на корабли, или улетел орлом в горы и разглядывал долины внизу, и каждый день это было бы как новое чудо.

77

«Фарман» — самолет французского конструктора Анри Фармана (1874–1958). «Сопвич Таблоид», «БИ-2с» — английские бипланы.

Наш имам вечно все объявлял чудом. Он был поганый человек, оправдывал поговорку, которая так нравилась моему отцу Искандеру: «Скорее покойник заплачет, чем имам подаст милостыню», но все же очень восприимчивый к чудесам, что доказывает: верующий в чудо считает, будто Господь все видит. И правда, франки могли бы сто раз нас побить, знай они весь расклад. Мы веселились и славили Аллаха, когда потопили «Буве», «Голиаф», «Триумф» и «Мажестик», громадные такие корабли, но, естественно, не восхваляли его, когда затонул «Гудж Джемаль» с шестью тысячами свежих солдат на борту. Мы славили Аллаха, когда Энвер-паша объявил, что Султан-падишах провозглашен гхази. Мы воздавали хвалу, когда наступила передышка, позволившая нам подвести десять новых дивизий, и когда нас атаковала легкая кавалерия австралийских франков. Тогда незадолго до атаки артобстрел прекратился, что дало нам время сменить позиции и разбить кавалеристов наголову, самим не потеряв ни единого человека. Еще нас атаковал Собственный Королевский Шотландский Пограничный Полк, и мы превозносили Аллаха, потому что франки рванули вперед, не зачистив ходы сообщения, и наши солдаты били им в спину. Мы благодарили Господа за чудо, что вторжение франков началось именно той ночью, когда Мустафа Кемаль построил нас для учебного марш-броска, и части были в полной боевой готовности. Мы прославляли Аллаха, когда весной вражеские аэропланы разбомбили лагерь в тылу и войскам пришлось выйти на позиции раньше, но, как выяснилось, в самый раз, чтобы отразить наступление. Мы не славословили Аллаху, когда по наводке наблюдателей с воздушных шаров корабли франков били через полуостров и потопили несколько наших судов. Мы пели Ему хвалу, когда слышали, как франкский сигнальщик извещает о неминуемом прибытии снаряда от нашей громадной пушки, стоявшей на другом берегу пролива. Горнист предупреждал о вспышке, и каждый французский танго знал, что у него есть двадцать восемь секунд, чтобы спрятаться. Мы не славили Аллаха, когда гурхи заняли господствующую высоту, но превозносили Его, когда идиоты-франки смели их огнем из тяжелых орудий, и нам оставалось лишь чуть переждать, а потом атаковать и всех прикончить. Тогда-то я и подобрал кривой клинок, что висит у меня на стене. Затем франки ввели свежие войска, и произошел страшный бой, в котором полегла тьма наших. Мы не превозносили Господа, пока дрались как бешеные — штыками, зубами и камнями, — но восславили Его, когда все же овладели высотой. Мы восславляли Аллаха, когда противник, высадившись в бухте Сувла, почему-то дал время нашему немецкому франку майору Вилмеру подвести три батальона.

Если ты солдат, волей-неволей задумываешься о Боге чаще тех, кто остался дома. Кругом смерть и разрушение. Смотришь на распотрошенное тело и понимаешь, что человек состоит из кишок и слизи, хотя снаружи гладок и красив. Смотришь без всякого горя, потому что понимаешь — душа улетела и это уже не человек. Ты веришь, что на сороковой день после твоего зачатья Господь повелел расписать каждое мгновенье твоей судьбы, и потому не жалуешься на тяготы и невзгоды, зная, что любая мелочь происходит по воле Аллаха. Это великое утешение — знать, что Он держит нас в своих ладонях, как человек, несущий птенчика. Ты осознаешь, что бессмысленно сопротивляться Его воле и, в сотый раз прочитав молитву мученика, сказав себе и товарищам: «Аллах сохранит», вылезаешь на бруствер траншеи и вопишь имя Господа, зная: что бы с тобой ни случилось, это всего лишь первый трудный шаг к раю. Я один из немногих, кто задумался, почему Аллах возжелал столь жестокие страдания своему стаду, и кто теряется, не зная, что и думать, когда люди говорят: «Господь милостив». Лишь такие, как я, задаются вопросом, почему Бог не сотворит всего одно доброе чудо, мгновенно сделав мир совершенным.

Вполне возможно поверить в чудо, когда ты пригнулся,

а над головой вжикнула пуля, но почему же Аллах предписывает, чтобы неделей позже ты помер от дизентерии?

Дизентерия атаковала с наступлением жары. Чанаккале прелестен весной и осенью, но зимой здесь невообразимая стужа, а в разгар лета чувствуешь себя буханкой в печи. Вся зелень побурела, цветы завяли, птицы на ветках раззявили клювы; от солнца стягивает кожу, режет глаза, трескаются губы, безумно кружится голова. Жажда такая, что водоносы за нами не поспевали. До железа и камней дотронуться невозможно. Пот струится по лицу и груди, льется по загривку и спине, затекая в задницу, на одежде выступают густые белесые разводы высохшей соли. Сидя в траншеях, мы томились по ночи, и она приносила такое облегчение, словно тебя приласкала ангельская длань, но, разумеется, тотчас становилось слишком холодно.

Еще хуже самой жары то, что она с собой несет. Тысячи непогребенных трупов так зверски гнили, что нас окутывало смрадом при малейшем дуновении ветерка. От вони постоянно тянуло блевать. Если желаете узнать, каково это, убейте в середине лета собаку, оставьте на пару дней на солнце, чтобы распухла, потом вспорите ей брюхо, засуньте в него голову и глубоко вдохните. Иногда трупы перед траншеями раздувало так, что они закрывали обзор, и тогда мы в них стреляли, газы с шипеньем выходили, а нас накрывало серным зловонием. Но сколько трупы не сдувай, их снова разносит, и я никак не мог понять, почему так — они ведь продырявлены.

Кроме того, на трупах плодились миллионы жирных опарышей с щелочками глаз на черных головках. Они копошились повсюду, иногда увидишь этакую лужу из опарышей и понимаешь — труп зарыли неглубоко, вот они и вылезли. У нас один солдат их до смерти боялся. Звали его Оджак, родом из Вана и вообще очень храбрый, но опарыши вселяли в него такой ужас, что раз он отказался идти в атаку через облепленные личинками трупы. Офицер застрелил парня, и вскоре того жрали черви, а мы говорили: «Бедняга Оджак, теперь, небось, свыкся с опарышами».

Жуткая гниль и смрад привлекали огромных ярко-зеленых трупных мух. Бесчисленные мушиные полчища застили свет, казалось, все вокруг шевелится и мерцает, и тебя поражало некое безумное отчаяние, когда хотелось одного — бежать сломя голову от назойливых мух или броситься в море и нырнуть под воду. Убивать их бесполезно — все равно что пересчитывать песчинки на пляже, а если все же убиваешь, появляются другие крохотные мушки и откладывают на дохлых сестрах яйца, из которых выводятся крошечные личинки. Мухи шныряли туда-сюда изо ртов трупов, потому что у покойников отвисает челюсть, а мух привлекают разверстые раны.

Они садились на кусок, когда ты ел, и никуда не денешься — непременно сжуешь трупную муху. Они садились на кружку, когда ты пил, и никуда не денешься — непременно муху заглотнешь. Как и мы, трупные мухи тосковали по влаге и старались напиться из наших глаз или вцеплялись в губы так, что приходилось отрывать с кожей. Как-то во сне я открыл рот и проснулся с полным ртом трупных мух. После этого я оторвал лоскут от белого савана, который мать прислала на случай моей мученической смерти, и перед сном всегда прикрывал им лицо. Со временем весь саван разошелся на куски ребятам, но с условием, что их соберут и сошьют вместе, если меня убьют. Правда, никогда не знаешь, где лежат тела твоих товарищей, и я так и не получил куски обратно, но мне повезло, я остался жив, и теперь для меня готов новый саван, сшитый моей женой, которая, несомненно, с нетерпением ждет дня, когда сможет меня в него завернуть.

Из-за трупных мух нас одолели хвори. Мухи ползали по гниющим мертвецам и переносили заразу в нас, когда мы этих тварей жрали и пили. Одних солдат косила болезнь под названием брюшной тиф, который одаривает тебя непереносимой головной болью, жаром в поту, рвущим грудь кашлем, болями в брюхе, крупной сыпью и поносом. Других валила малярия, если человек был из краев, где она свирепствовала; болезнь набрасывалась на ребят, ослабевших от тяжелых условий на фронте, кого-то приканчивала, кого-то надолго делала беспомощным. У некоторых барахлило сердце. Все мы сильно отощали и ослабли, трудно стало даже ходить или поднять винтовку.

Хуже всего была дизентерия, весь ее ужас трудно описать. Она нападает совершенно внезапно, ты бежишь в нужник и поначалу гадишь нормальным дерьмом. Но скоро позывы уже беспросветны, а из тебя сочится лишь кровавая слизь, брюхо сводит судорогами, ты вцепляешься в живот и сгибаешься пополам, вопя от боли и отчаяния. Колотит лихорадка, пот ручьем, ничего не соображаешь, страшная жажда, язык в бело-желтом налете, и самое ужасное — не можешь отлить, как бы сильно ни хотелось.

Нас с Фикретом болезнь прихватила одновременно, мы целые ночи кемарили в нужнике между выхлопами крови и слизи, и таких, как мы, было не счесть, многие доходяги и загибались в сортире, высирая кишки и проваливаясь в очко, где, полуживые, захлебывались кровавым дерьмом, усаженным трупными мухами. Для измученных сверх всякой меры бедолаг было облегчением утонуть в окровавленном говне, а оно шевелилось и жужжало от мух. Подтирались руками, потом скоблили их о землю, но они все равно были как будто вечно грязные. Маленькой радостью было бросать в дырку песок и засыпать мух. Не знаю, сколько солдат померло от дизентерии или осталось инвалидами — наверное, многие, многие тысячи. Фикрет и я едва не окочурились, но врачи не могли помочь дизентерийным больным, забившим полевой госпиталь, и мы валялись в жару, испражняясь кровавой слизью, а наша воля к жизни и сама жизнь вытекали у нас между ног. Я пропустил много боев, и одно время казалось, что мне уже не вернуться на передовую. Когда приходят мысли о воинской славе, увенчавшей нас под Чанаккале, и меня распирает от гордости, я напоминаю себе о бесславных стонах в лихорадочном поту, об испражнениях кровавой слизью и невозможности помочиться, которые тоже часть военной жизни. Мне вспоминается наш замкомвзвода, который прибыл этаким красавчиком — надраенные ботинки, ухоженные навощенные усики, благоуханье лимонного одеколона — но скоро в пропитанных кровью штанах ползал на четвереньках среди трупов и скулил, будто покалеченная собака. Человек потерял достоинство, и мы его жалели, но он от позора застрелился.

Поделиться с друзьями: