Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Беспокойная юность (Повесть о жизни - 2)
Шрифт:

Что же делать? Гладить рукой эту глину, что прикасается к ее лицу? Разрыть могилу, чтобы еще раз увидеть ее лицо и поцеловать глаза? Что делать?

Кто-то крепко схватил меня за плечо. Я оглянулся.

За мной стоял санитар Сырокомля. Он держал за повод серого коня. Это был конь врача из летучки.

– - Пойдемте!
– - сказал Сырокомля и смущенно взглянул на меня светлыми глазами.-- Не надо так!

Я долго не мог попасть ногой в стремя. Сырокомля поддержал мне его, я сел в седло и поехал шагом прочь от могилы по свинцовым холодным лужам.

Бульдог

В Барановичах я отряда не застал. Он уже ушел дальше,

на Несвиж. Так мне сказал комендант.

Мне не хотелось даже на короткое время возвращаться в госпиталь. Трудно было встречаться с людьми.

Я переночевал под городом в путевой железнодорожной будке по дороге на Минск, а утром выехал в Несвиж.

Коня я не торопил. Он шел шагом, иногда даже останавливался и о чем-то думал. Или просто отдыхал. Отдохнув, он снова шел дальше, помахивая головой.

Был свежий осенний день без дождя, но с сизыми тучами. Они низко лежали над землей.

Днем я добрался до какого-то местечка. Я не помню его названия. Я решил остаться в нем до завтрашнего утра. Отступление замедлилось, и наш отряд не мог уйти дальше Несвижа. Я был уверен, что завтра его догоню.

Местечко теснилось в котловине на берегу большого пруда. В конце его у старой мельничной плотины шумела вода. Шум ее был хорошо слышен повсюду. Над прудом стояли, наклонившись, темные ивы, и казалось, что они вот-вот потеряют равновесие и упадут в глубокую воду.

Я расспросил старух евреек, где бы мне остановиться на ночь. Мне показали старую корчму -- дощатый дом весь в щелях, пропахший керосином и селедкой.

Владелец корчмы, низенький еврей с копной рыжих волос на голове, сказал, что у него есть, конечно, место, где переночевать, в каморке, но там уже остановился артиллерийский офицер и как бы нам не было тесно.

Он провел меня в узкую, как гроб, каморку. Офицера там не было, но стояла его походная койка. Оставалось место как раз для второй койки, но проход между ними был так узок, что сидеть на койках было нельзя.

– - Вот тут и ночуйте!
– - сказал корчмарь.-- У нас тихо, клопов нет -ни боже мой! Можно сготовить яичницу или, если пан любит, закипятить молоко.

– - А как же офицер?
– - спросил я.-- Согласится?

– - Ой, боже ж мой!
– - закричал корчмарь.-- Это же смех! Двойра, ты слышишь, что они спрашивают! Это не офицер. Это божий серафим.

Я поставил коня в сарай, задал ему корму и пошел в местечко.

Мне не хотелось ни самому говорить, ни слушать других. Каждое сказанное или выслушанное слово увеличивало расстояние между Лелей и мной. Я боялся, что боль притупится, постареет. Я берег ее, как последнее, что осталось от недавней любви.

Единственное, что не раздражало и от чего мне не хотелось скрыться, уйти -- это стихи. Они возникали неведомо почему и неведомо откуда из глубины памяти, и их утешительный язык не был навязчивым и не причинял боли.

Я пошел к пруду, сел на берегу под ивой и слушал, как шумит в гнилом лотке вода.

К вечеру облака покрылись слабым желтым налетом. Где-то за пределами земли просвечивало скудное солнце. Желтое небо отражалось в воде. Под ивами было темно и сыро.

Неожиданно я вспомнил давно прочитанные стихи:

Свой дом у черных ив открыл мне старый мельник в пути моем ночном...

Ничего особенного не было в этих словах. Но вместе с тем в них было целебное колдовство. Одиночество ночного пути вошло в меня как успокоение.

Но тут же я сжал

голову руками,-- далекий милый голос сказал знакомые слова откуда-то издалека, из промозглых обветренных пространств. Там сейчас густые сумерки над брошенной могилой. Там осталась девушка, с которой я не должен был бы расставаться ни на один час в жизни. Я хорошо слышал слова: "Нет имени тебе, весна. Нет имени тебе, мой дальний". Это были ее любимые стихи. Я говорил их сейчас сам, но звуки моего голоса доходили до меня, как отдаленный голос Лели. Но его ведь никто и никогда больше не услышит. Ни я и никто другой.

Я встал и пошел в поле за местечко.

Сумерки заполнили весь воздух между небом и порыжелыми полями. Уже плохо было видно дорогу, но я все шел и шел. В стороне Лунинца поднялось тусклое зарево. На севере в полях зажглась над одинокой и темной хатой белая звезда.

"Счастливая звезда!
– - подумал я.-- Она поверила в нее за несколько дней до смерти".

Нет, никогда человек не сможет примириться с исчезновением другого человека!

В корчму я возвратился в темноте. В каморке уже была приготовлена для меня койка. На соседней койке лежал офицер -- артиллерист с темным лицом и выгоревшими бровями. Он читал при свече книгу.

Когда я вошел, из-под койки офицера раздалось хриплое ворчанье.

– - Тубо, Марс!
– - крикнул офицер, приподнялся и протянул мне руку.-Поручик Вишняков. Очень рад соседу. Как-нибудь тут проспим до утра?

Он сказал эти слова неуверенным тоном.

– - Двойра!
– - крикнул за стеной корчмарь.-- Спытай господ офицеров, чи, может, они хотят покушать.

Я есть не хотел. Я только выпил чаю и тотчас лег. Сосед мой оказался человеком молчаливым. Это меня успокоило.

Из-под его койки вылез большой желтый бульдог, подошел ко мне и долго и внимательно смотрел в лицо.

– - Это он просит сахару,-- сказал офицер.-- Не давайте. Привык попрошайничать. Мученье на фронте с собакой. Но бросить жалко -- сторож прекрасный.

Я погладил бульдога. Он взял зубами мою руку, минуту подержал, чтобы напугать меня, потом выпустил. Пес был, видимо, общительный.

Я долго лежал, закрыв глаза. Еще с детства я любил

так лежать, прикинувшись спящим, и выдумывать всякие необычайные случаи с собой или путешествовать с закрытыми глазами по всему миру.

Но сейчас мне не хотелось ни выдумывать, ни путешествовать. Я хотел только вспоминать.

И я вспоминал все пережитое вместе с Лелей и досадовал, что так долго мы жили рядом, но были далеки друг от друга. Только в Одессе, на Малом Фонтане, все стало ясным и для меня и для нее. Нет, пожалуй, раньше, когда мы сидели в бедной польской хате над рекой Вепржем и слушали сказку о жаворонке с золотым клювом. Нет, должно быть, еще раньше, в Хенцинах, когда лил дождь и Леля всю ночь сидела на табурете около моей койки.

Потом я вспомнил о Романине. Что случилось с ним? Почему он стал со мной так груб? Должно быть, в этом была моя вина. Я понимал, что мог раздражать его своей уступчивостью,-- ее он называл расхлябанностью,-- своей склонностью видеть хорошее иногда даже во враждебных друг другу вещах -- он называл это бесхребетностью. Для него я был "развинченным интеллигентом", и мне это было тем обиднее, что Романин только по отношению ко мне был так пристрастен и несправедлив. "Честное слово,-- говорил я себе,-- я совсем не такой". Но как доказать ему это?

Поделиться с друзьями: