Бесприютный
Шрифт:
– - Ну уж это ты, майор, напрасно так-то, -- сердито заговорил содержатель постоялого двора, входя ко мне в комнату с звонко кипевшим самоваром.
– - Я, друг, вашего брата не очень одобряю за такие дела. Эва! К господину в горницу затесался!.. Хор-рош!
– - Толкуй про ольховые-то!
– - по своему обыкновению не задумываясь, ответил майор, живо выхватывая из хозяйских рук самовар и устанавливая его на столе.
– - Я, брат, теперь сам стану служить барину, потому я очень его полюбил со вчерашнего числа. Мы с ним таперича без тебя обойдемся чудесно! Ему со мною веселее будет, а я тоже за его харчами приотдохну малость... Где у тебя чай-то, полковник? В шкатулке, што ли? Так ключ подавай.
Я покорно подал старику бумажный картуз с чаем.
– - Вот это чаек!
– - понюхивая и заваривая чай, толковал майор.
– - Это, брат, признаться... Точно, что чай! Рубля три небось отсыпал за фунт-от?.. Этого,
– - перескочил он вдруг ко мне.
– Дай-ка на косушечку, я прихвачу покамест на свободе. Оно перед чайком-то, старые люди толкуют, в пользу...
– - Вот всегда такой бес был!
– - осуждающим тоном заговорил хозяин после ухода старика.
– - Н-нет! Я вам, сударь, вот что доложу: в-вы его в жилу! Я уж от него открещивался. Не раз и не два выкурить от себя пробовал, --нейдет, хоть ты што хошь... Только и слов от него, что притворится сичас казанской сиротой и начнет тебе про добродетель рацею тянуть: куда же, говорит, я денусь, добрый? А винище... небось!.. Такой фальшивый старичишка!.. Чай прикажете наливать? Как изволите кушать: внакладочку али с прикуской? Лимонту у нас на днях партия из Москвы получена; ах, сколь крупен плод и на скус приятен! Мы с старухой по тонюсенькому вчера ломтику в чай себе положили, дух пошел на всю спальню. Молодцы пришли из стряпущей --спрашивают: от чего от такого, говорят, у вас, хозяин, такие благоухания? Право, -- ей-богу! Мы, значит, с старухой засмеялись и осмотреть им энтот самый фрукт приказали. Дивились очень. Что значит простота-то! Хе-хе-хе! Так прикажете лимончику, -- мы сейчас сбегаем. Ну а майора, конешно, как, к примеру, мне постояльца своего спокоить нужно, кормить-поить его подобает, то вы точно што извольте его от себя вон. Потому, -- добавил хозяин с шутливой улыбкой, -- окроме как он вас обопьет и объест, он сичас в горницу к вам может иное што пустить. Так-тось! Мы довольно даже хорошо известны, сколько разведено у нищих этой самой благодати. Я уж его и не спускаю никуда, кроме как на сеновал, либо на печь в избу с извозчиками. Для ихнего брата это все единственно... Привыкши!..
– - Полно тебе судачить-то!
– - перебил хозяйскую речь возвратившийся майор.
– - Небось он тут про меня тебе наговаривал, штобы, то есть, майора в три шеи. Зверьками, надо полагать, моими тебя запугивал? А ты их не бойся, андельчик, потому они для горьких сирот -- все одно што золото... Ну-ка начинай, полковник, малиновку, -- потом я за тобою с молитвой...
– - Так-то, друг!
– - развеселял старик иногда недолгие дни нашего с ним дружного сожительства, когда в них вкрадывалась какая-нибудь пасмурная, молчаливая минута.
– - Вот, брат, мы таперича вместе с тобою живем. Живем-поживаем, добро наживаем, а худо сбываем... Тоже и я сказки-то знаю, -- не гляди, что старик. Што приуныл? Авось не в воду еще нас с тобой опускают. Сбегать, што ли?
– - подмаргивал он глазком в сторону одного увеселительного заведения, которое всегда снабжало его самыми действительными лекарствами от всех болезней -- душевных и телесных.
Энергии и уменью старика, с какими он, смеясь и разговаривая, подметал комнату, зашивал свою рубашку, наливал чай, ваксил сапоги, предательски захваченные еще с вечера на соседний с нашим жильем сеновал, -- решительно не было пределов. Вообще это было какое-то всеми нервами дрожавшее и певшее существо тогда, когда ему приходилось выхвалять доблести посторонних людей и как-то странно унывавшее и съеживавшееся в случаях, ежели чье-нибудь любопытство старалось заглянуть в его собственную жизнь.
Неустанное шоссейное движение, которое мы обыкновенно созерцали со стариком с балкона, вызывало в нем тысячи рассказов, имевших целью не только что познакомить меня с промелькнувшим сейчас человеком, но, так сказать, ввести в его душу, вглядеться в нее, вдуматься и потом уже, вместе с ним, одною согласною речью удивиться той несказанной доброте, которая, по стариковым словам, "сидит в этой душе испокон века".
– - Друг! Проснись!
– - поталкивал он меня локтем в бок, когда я принимался за какую-нибудь книгу или просто так о чем-нибудь задумывался.
– -Вишь: самовар-от как попыхивает! Глядеть лучше будем да чай пить, чем в книжку-то... Смотри, сколько народу валит, беда!
Начинались нескончаемые, одни другой страннее, характеристики проезжающего народа. Рассказывались они так же быстро и смешанно, как быстро и смешанно, обгоняя друг друга, стремились куда-то дорожные люди.
– - Майор! Как это тебя на балкон-то взнесло?
– - шутил какой-то благообразный купец, остановивши напротив нас свою красивую тележку.
– -Братцы мои! Да он с господином чаи расхлебывает да еще с ложечкой!.. Уж пил
– - Надо бежать!
– - говорил мне майор, после запроса, предложенного им купцу, относительно благоуспешности его дел.
– - Человек-то очень хорош. Больно покладистый гусар! Ты не глуши самовара докуда, я мигом назад оберну.
Возвращался старик со щеками, нежно подмалеванными ярко-розовой краской. Благодушно покашливая, он потчевал меня гостинцами, полученными от купеческих щедрот, и говорил:
– - Кушай колбаску-то, не брезгай! С чесночком! Она, брат, чистая, только из лавки сейчас. Яблочком вот побалуйся. Н-ну, друг, вот так гражданин!
– - Кто?
– - А вот этот самый, который угощал-то! Капиталами какими ворочает, не то что мы с тобой. И с чего только, подумаешь, взялся человек? Помню я, мальчишкой он иголками торговал. А теперь у него по дороге калашных одних штук двадцать рассыпано. Кабаков сколько, постоялых дворов, -- не счесть! На баб какой молодчина, так и ест их поедом: женат был на трех женах -- и все на богатых. Родные ихние как к нему приставали: отдай, говорят, нам обратно приданое, но он на них в суд. Умен на эти дела, -- всех перетягал... Теперь принялся огребать любовниц. Как попадет к нему какая, уж он ее вертит, до тех пор вертит, пока она ему всех потрохов-то своих не выложит. Нонишней порой обработал он вдовую помещицу -- и живет с ней. Помещица как есть настоящая барыня -- и с имением. (Уж все именье-то, дура, под него подписала.) Так он, сударь ты мой, так ее вымуштровал, так вымуштровал... Ты, говорит, музыку-то эту забудь, а учись-ка лучше калачи печь. Што же? Ведь выучилась. А как она ежели в слезы когда али в какие-нибудь другие бабьи капризы ударится, он сейчас ее на цельный день садит в ларь продавать калачи. Извозчики-то грохочут, грохочут. Иному и калач-то не нужен, а все же подойдет: над барыней, как она, значит, мужику придалась, посмеяться всякому лестно...
– - Да что же тут хорошего, дед? По-настоящему-то он мерзавец выходит.
– - А я про што ж?
– - отвечает дед.
– - Ты думаешь, я его хвалю за это, што ли? Да я его онамедни вон в энтой харчевне, при всем при народе, так-то ли отхвостил, -- не посмотрел, что богач. (Признаться, были мы с ним тогда здорово подкутимши.) Я шумлю ему: зачем ты из своих работников кровь пьешь? Зачем им денег не платишь, -- по мировым да по становым поминутно таскаешь? Попомни, говорю, меня: уж накажет тебя господь бог за такие дела, взыщет он с тебя за рабочие слезы, за каждую капельку... Што же ты думаешь он мне в ответ на это? Заплакал ведь, -- самою что ни есть горячей слезою залился и говорит: "Перестань меня срамить, Федор Василич! Чувствую сам -- взыск с меня большой будет на страшном суде; но иначе жить мне невозможно никоим образом. Сначала, говорит, мошенничал я кое от бедности, кое себя от других аспидов сберегал, а теперь привык, втянулся... Надуваю когда какого человека или просто, смеха для ради, каверзу ему какую-нибудь подстраиваю, все нутро изнывает у меня от радости, -- голова, ровно у пьяного, кружится... И никакими манерами в те поры мне совладать с собой невозможно... А што, говорит, Федор Василич, насчет сердца, так я очень добер: бедность всячески сожалею и очень ее понимаю; но только чтоб я помог ей, -- никогда! Хошь расказни, так ни гроша не дам, потому как только она, бедность-то, пооправится, встанет на ноги-то, пооперится безделицу, над тобой же надсмеется и тебя же обманет..."
Ведь што только придумает человек на свою муку?
– - продолжал старик в сильном раздумье.
– - Вот ты тут и суди про людей. Я, друг, как услышал от него такие слова, не стерпел: сам заплакал -- и не токма што срамить... Уж до сраму ли тут, когда видишь, что человек об своих грехах сокрушается не слезами, а всей кровью... Утешал, утешал я его, так и бросил, потому принялся он в трактире скатерти рвать и посуду бить... Харчевнику это на руку, потому богач, -- очнется, за все наликом платит... Еще харчевники-то нарочно таких людей поддражнивают:
"А ну-ка, говорят, разбей посудину при мне... Ежели бы ты, --натравливают, -- при мне смел этак сбедокурить... А ну-ка, ну-ка тронь!.. Тронь!.." Так-то друг! Можно, можно, сердечный, к такому привыкнуть, --самому на себя глядеть тошно будет... С кем поведемся... По себе знаю...
Думалось в это время, что старик, по любимому людскому обычаю, сейчас же начнет рассказывать какие-нибудь события из своей собственной жизни, которые бы подкрепляли его мысль насчет человеческой способности переламываться и склоняться в сторону, совершенно противоположную прирожденным влечениям, -- так и ждалось, что вот-вот из стариковской памяти вырвутся рассказы и воспоминания о тех людях, связь с которыми научала его по себе знать и видеть разнообразные человеческие немощи, подвигающие на участие к ним, там, где другие люди видят одни грехи и преступления, достойные кары...