Бета-самец
Шрифт:
— Нет, это ты мне ответь, — потребовал Костя. — Как ты живешь с таким беспросветным пессимизмом?
Голеев развел руками:
— Насыщенно. Пятого ребенка хочу от третьей жены. Прыгаю с парашютом. Остальное тет-а-тет, ладно? И, ты уж меня прости, не собираюсь загибаться в связи с тем, что какие-то впечатлительные мудрилки диагностировали несовпадение реальности с идеалами.
— Но несовпадение смертельное!
— Опять?! — Голеев привстал, будто порываясь немедленно вмешаться. — Что ж такое! Кто на этот раз?!
— Хватит ерничать, пожалуйста.
Вот уже и Голеев вертится, говорит на повышенных тонах.
— Кто в девяносто шестом тут землю рыл? Кто мотался с ельцинской агитбригадой по городам и весям? Аж захлебывался: демократия, демократия! Кто этой
— Это долгий разговор, Петя. Что было тогда, в чем суть момента… Не об этом сейчас.
— Да у тебя всегда не об этом, стоит о том самом заговорить.
Голеев откинулся на спинку.
— На ошибках, Петя, учатся. И потом, из двух зол все равно нужно было выбирать меньшее. Сегодня важно изменить общественную среду. Понимаешь? Чтобы семя упало в плодородную почву.
— Ну да, — проворчал Голеев. — Унавозить-то вы умеете. Для понравившегося семени.
Устав ютиться на подлокотнике, Топилин присмотрел себе местечко получше: между платяным шкафом и стеной у балконного проема оставалась ниша, которую занял поставленный на попа старый советский телевизор. Его, правда, пришлось освободить от лежалого тряпья, в процессе естественного перемещения вещей в жилище наскочившего однажды на мель: брючные ремешки вперемешку с наволочками и майками, нитяные перчатки, пожелтевший пуховый платок, чехол от зонта. Топилин воровато сунул тряпки в шкаф и уселся на телевизор. Кажется, никто не заметил.
— Вот ведь что Московия с людьми делает, — Костя начинал злиться, и чем больше он злился, тем более пафосно говорил. — Ненавижу этот рассадник средневековья.
— Московию, Костя, я бы каждому оголтелому идеалисту из города N, который мнит себя паровозом мирового прогресса, прописывал в небольших количествах как витамин, — Голеев уже не сдерживался, только что за свитер Костю не хватал. — Обязал бы фээсбэшников выслеживать вас, отлавливать и — этапом. Вот чтобы каждый, кто перечитал пяток библиотек в своей тмутаракани и душа его страданиями человеческими уязвлена стала, отправлялся всенепременно на годик-другой в златоглавую. Чтобы понять, как оно всё «в реале»… И стоит ли уязвляться. У вас ведь тут на сто бед один ответ, со времен царя Гороха: рыба гниет с головы. А от рыбы-то одна голова и осталась.
— А вот и неправда твоя. Жизнь в России, как всегда, по сусекам, по углам припрятана. И всё еще сложится. Вот увидишь. Из провинции придет и мысль, и действие, когда настанет время.
Голеев удивленно ойкнул.
— Это ты как-то совсем уж, брат, хватанул. Мысль, действие…
«Какая нестандартная казнь», — усмехнулся Топилин. Приговоренный оказался малый не промах, отобрал у палача секиру и кромсает его, потешаясь, на четвертинки.
Топилин нашел взглядом мать. Марина Никитична выглядела заинтересованной.
За приунывшего Костю поспешила вступиться хозяйка.
— Совсем вы, Петр Николаевич, в нас не верите, — пожурила Ольга Вадимовна Голеева. — Не всё же рыбьей голове нас хрумкать.
— Так-то да, — отозвался Голеев. — У самих револьверы найдутся, — и поняв, что на этот раз сам хватанул лишку, затих.
Слушая Костю, который принялся доказывать, что времена столичного диктата проходят, он молчал и лишь тер устало глаза.
— Что ж, давайте пока конфеток похрумкаем, — решил сгладить углы Игорь Юрьевич, приобняв насупившуюся жену. — Чай остывает.
Топилин вышел на балкон покурить.
Под домом трое мальчишек играли в футбол: один на воротах, двое в поле друг против друга. С балкона открывался вид на самую середку Муравьиной Балки: крыши «частного сектора» ввиду рельефа разбросаны беспорядочно, будто костяшки домино перед тем, как их начнут разбирать игроки.
Если не принимать в расчет ненужную эмоциональность, с которой Голеев вспоминал о девяносто шестом, — взгляды
бывшего земляка на установившийся порядок Топилин разделял на все сто. Но высказываться в подобном духе отрыто, по любореченским меркам публично, полагал Топилин, значит, расписываться в собственном непрофессионализме. Во всеобщем лохотроне каждый волен запустить свой персональный лохотрончик — что и делал вчерашний Второй могильщик из «Гамлета», которого кормил сериал о суперадвокате, пылком защитнике униженных и осужденных. Но зачем объяснять мухосранским донкихотам, что крутящийся барабан построен из ветряных мельниц? Несолидно. И негуманно, как ни крути.Когда, докурив, Топилин вернулся в комнату, происходящее там окончательно превратилось в привет из детства: гости наперебой обсуждали, была ли выставка любореченских художников-авангардистов «Требуха», прошедшая в восемьдесят восьмом у проходной скотобойни, антисоветским выступлением или сугубо аполитичным культурным жестом. Вроде бы сходились на том, что любой истинно культурный жест неизбежно становился антисоветским выступлением — в силу антидуховности всего советского.
— Так уж и всего?! — кричал мужчина, рассматривавший до сих пор альбом с открытками. — Протестую!
— Уточнись.
— А Юрий Гагарин?
— Ну-у-у…
Мама что-то спросила у Зинаиды, та кивнула. На лоб съехала прядь волос, Зинаида заправила ее за ухо.
Помявшись немного в комнате, Топилин вернулся на балкон, встал лицом к балконной двери. Отсюда была видна вся комната.
Ему вдруг стало по-настоящему грустно оттого, насколько второсортно — непоправимо, унизительно второсортно, вторично, периферийно, безнадежно — все это провинциальное бурление.
Зря они схлестнулись из-за девяносто шестого. Послушать бы им, как вспоминает о тех выборах Литвинов-старший. В девяносто шестом команда столичных спецов размещалась в «Ауре», а министр Литвинов был доверенным лицом губернатора. Однажды в кругу своих да под коньячок Степан Карпович разоткровенничался и рассказал Антону с Топилиным, какими волшебно простыми средствами за несколько часов до оглашения итогов гроссмейстеры демократии превратили неизбежный провал в убедительную победу… Впрочем, что-то такое патриоты-воропаевцы наверняка знают. Оттуда, возможно, и вся их нелюбовь к Московии: они-то с чистой совестью заблуждались, выбирали сердцем — а державное жулье устраивало свои делишки… Злопамятные. Только свистни — все московитам припомнят, если вдруг и эта родина затрещит по швам.
Топилин и сам злопамятный. Нормальный провинциал. Только камень за пазухой у него для своих, любореченских. Доведись ему втравиться в подобную разборку — возможно, и он, как господин Голеев, растерял бы к чертям благоприобретенную отчужденность. Окрысился бы всерьез. Нашел бы, кому из здешних теоретиков припомнить свою последнюю попытку выйти на площадь — в 2004-м, когда случилась бесланская бойня.
Он был уже совладельцем «Плиты» — в самом ее расцвете.
Потрясенный и напуганный, буржуин Топилин не спал двое суток.
По телевизору снова показывали тысячи людей, собравшихся вместе. Они стояли на площадях западных городов — со свечами, в траурном молчании в память о погибших в бесланской школе. Минута памяти была объявлена и в Любореченске. Губернатор выступил по местному телевидению, машины с громкоговорителями проехались по городу. Предполагалось, что любореченцы, взявшись за руки, образуют цепь, которая протянется по всей Садовой. Топилин пытался себя отговорить, но все же поехал. «Мало ли, — перебирал он сумбурные обрывки. — Времена изменились. А вдруг времена изменились?» Приехал ровно в полдень, к самому началу акции. Припарковался недалеко от здания бывшего горкома — как раз там, где стоял с матерью в девяносто первом, когда они надумали противостоять путчистам. Из машины выходить не стал. Мелькали прохожие: ныряли в переход, выныривали из перехода. Прикрикивая и грозясь пожаловаться директору, преподаватели пригнали группу старшеклассников, человек двадцать. Те постояли несколько минут, покурили, поплевали себе под ноги и разбрелись. Топилин подождал еще немного и уехал на работу.