Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину
Шрифт:
По обеим сторонам Литейного стояло оцепление. Через каждые пару шагов - по дусику с "калашниковым". Контингент двигался молча и лишь усталое тысячеподошвое шарканье нарушало рассветную тишину.
– Куда это их?
– как всегда невпопад, спросил я конопатого, в серой каракулевой папахе маршала с китайским гранатометом на плече.
– Так ведь леший их маму знает, - пожал плечами маршалок.
– Нам начальство не докладывает. Может, к Богу в рай, а может, и вовсе - в Левашово. А то куда же еще, ежели в ту сторону?..
И снова меня попросили предъявить документики. На этот раз трое в штатском. Все в черных очках и габардиновых плащах без хлястиков. Долго и с явно выраженным недоумением они по очереди вертели в руках несусветный паспорточек.
– Вы это... вы на свет посмотрите, - робко посоветовал я.
И вот, наконец, кульминация. Так сказать, апофеоз моих "бродяжьих" воспоминаний.
Скверик у Спасо-Преображенского собора. Кусты бутафорской сирени, скамейка и на ней я, Тюхин. Я сижу, вытянув усталые, босые ноги, заложив лишенные ногтей кисти рук за голову. Я сижу и смотрю, как к соборной паперти - ограда с бронзовыми турецкими пушками куда-то исчезла - один за другим мягко подкатывают черные лимузины.
Вот водитель в ливрее, обежав машину, распахивает правую переднюю дверку и на свет Божий появляется очередной ответственный товарищ.
Строгий, темного цвета костюм, ослепительно белая сорочка, со вкусом подобранный галстук. И, конечно же, лицо!
– розовое такое, хорошо выбритое, без единой морщиночки.
Новоприбывший быстрым, почти неуловимым движением обдергивает пиджак и, перекрестившись, поднимается по ступенькам.
Из собора доносится хор. Певчие из Мариинки, прошу прощения, - из Кировского поют что-то почти забытое, торжественно-похоронное. Кажется, "Гимн Советского Союза".
Впрочем, что я говорю!
– не из собора, нет. Слева от главного входа табличка с титановыми - на века!
– буквами:
СОВЕСТЕЧИСТИЛИЩЕ
Хотя кресты на куполах - в целости и даже свежевызолочены.
У дверей двое в черных очках проверяют пропуска. Ничего себе мальчики: в кожаных куртельниках, с шеями.
Или в габардиновых плащах?..
Убей бог, не помню. Кажется, все-таки в куртках, потому как, вроде бы, - лето. Вроде бы... Я ведь уже, кажется, говорил, что погоды там ни плохой, ни хорошей - для меня лично как бы и не было. Все эти дни да что там дни - недели, месяцы, годы!
– все это, если так можно выразиться, время мне было - ни холодно, ни жарко. А уж если совсем начистоту, как товарищу Бесфамильному, то и не особенно уж и больно. Даже когда этот амбал Афедронов, хыкнув, перешиб мне только что загипсованную ногу. Мне было никак. Я ведь, сказать по совести, и супругу-то почти не вспоминал. Почему - это уже другой вопрос. Совсем другой. И чтобы уж к этой теме больше не возвращаться, скажу вам вот что: русский человек, он ко всему привычный - и к революциям, и к чужбинам. А после всего, что пережил я лично, возьму на себя смелость усугубить формулировочку: жизнь, господа, все равно прекрасна, даже если эта жизнь потусторонняя...
А потому, милые вы мои, дорогие, хорошие - что бы вам там не плели, какую бы чушь не втюхивали, - не слушайте вы этих злобствующих не...
Тут какие-то искры из глаз, провал в памяти. А когда я очнулся, он уже сидел рядом со мной.
– Это вы, Ричард Иванович?
– не поворачиваясь, простонал я. И как это ни странно, не ошибся!
– О-хохо-хохонюшки!
– вздохнул мой сосед, закидывая ногу на ногу. Ну и задали вы мне, Тюхин, задачку! Я вас, такой вы сякой, прямо-таки обыскался!..
– и тут он заговорщицки понизил голос: - А ну-те-с, как на духу, как диссидент... м-ме... диссиденту!..
Да, это был он - мой таинственный Вергилий из подвала, теперь уже совершенно позитивный, уже не седой, в круглых, для инвалидов по зрению, очечках, в луначарской бородке клинышком, в соломенной шляпе, в сандалиях на босу ногу. Я посмотрел на его длинные, как у Конфуция, ногти, на слуховой, с проводочком, аппаратик в ухе и - сам не знаю почему - расплакался, как ребенок, и рассказал ему все... Ну, почти все...
– Ах, Тюхин, Тюхин, - только и покачал головой Ричард Иванович Зоркий.
И был вечер. И по небу
плыло кучерявое закатное облачко. И когда Ричард Иванович, откинув голову на спинку скамейки, спросил меня, что оно мне напоминает, это самое облачко, я как-то сразу вдруг опомнился и прямо в его предательски засвиристевший аппаратик заявил, что облако это удивительно напоминает мне профиль нашего дорогого и любимого Вождя, друга всех угнетенных Вселенной - товарища С., Ионы Варфоломеевича.Зазвонили колокола. У Ричарда Ивановича мелко задрожал подбородок.
– Здорово же они вам зрение откорректировали, - прошептал он, - квалифицированно!..
– Теперь не "поплывет"?
– Куда там?..
Мы замолчали. И вовремя. Ибо именно в этот миг через боковой, на часовенку, выход, откуда прежде выносили гробы, выбежал очередной "очищенный". Нет, даже не выбежал, а вылетел, как ошпаренный - весь уже не номенклатурно розовый, а бурячный какой-то, взъерошенный, со съехавшим набок галстуком и перекошенной, как у... ну, сами догадываетесь, как у кого - физиономией. В отличие от всех прочих, бодрой рысцой возвращавшихся к паперти, этот товарищ зачем-то рванул через площадь, к дому с проходным - на Артиллерийский переулок - двором. Бежал он зигзагами, как через минное поле и рот у него был разинут, а глазищи вытаращены. До ворот оставалось уже всего ничего, когда на крылечко собора вышел молодой человек и навскидку, почти не целясь, трижды выстрелил. Бегун споткнулся о высокий паребрик и, всплеснув руками, упал.
Ричард Иванович снял шляпу и, покосившись на меня, начал обмахиваться ею.
– А ведь сколько раз было говорено, - вздохнул он, - храните деньги в сберегательных, господа хорошие, кассах! Летайте... м-ме... только самолетами Аэрофлота! Увы, - не вняли! И вот результат - в одно ухо влетело, в другое, видите ли, вылетело...
Я - на всякий случай - не перекрестился.
– Все понимаю, - сказал я, - патрули, баррикады, суровая необходимость дисциплины и порядка. С трудом, но все-таки могу сообразить, что такое "чистая совесть". С этим, похоже, все ясно, Ричард Иванович. Но вот куда подевались голуби?
– Голуби?
– удивился он.
– Ну, птицы такие, с крыльями. Знаете, Зоркий, здесь, у собора, всегда была уйма сизарей. Бывало, стрельнет машина глушаком, так они буквально - стаями. И - в небо, в - небо!.. Большие такие, жирные!..
– Жирные?
– он пожевал губами.
– Ну, коли жирные, так уж скорее всего... м-ме... съели.
– Он задумался.
– Слушайте, а это уж не те ли, что на свадебных тарелочках, белые такие?..
– И парами!
– подхватил я.
– И... м-ме... целуются!.. Ну да, ну да!.. Вот видите, Тюхин, даже голубь с крыльями и тот, голубчик вы мой, не может без пары! А вы, бука вы этакий, все один да один. Вона ведь как истаскались - одна кожа да кости!..
– И тут он положил руку на мое голое колено.
– А между тем, она-то вас поди все ждет, такой вы сякой, поди комкает занавесочку, переживает...
– Переживает, - одними губами вымолвил я.
– И тоже, заметьте, одни-одинешенька! Худенькая такая, грустная...
Я встряхнул головой:
– Ху-уденькая?! Минуточку-минуточку, вы это о ком?
– Ай-ай-ай, Тюхин, что значит - о ком?! Да о ней же, Тюхин! О той, которая вот уже три месяца ждет вас по адресочку, записанному в вашем паспорте...
Сердце мое забилось, губы пересохли.
– В па... в паспорте?!
– довольно-таки натурально изумился я. И, якобы волнуясь, полез в карман, хотя, ну конечно же, догадался о каком таком таинственном адресочке шла речь и в уме повторил его, незабвенный, самим Афедроновым в меня вколоченный. И вот я вынул свою "ксиву" и, полистав странички, - батюшки-светы!
– обнаружил на одной из них, как раз на той самой, где обычно ставится штемпелек ЗАГСа, - едва заметную, полустершуюся уже карандашную, рукой Кузявкина, запись: в экстраординарных случаях: Салтыкова-Щедрина 32/34, прямо под арку, второй этаж, звонок с красной пупочкой.