Безумец и его сыновья
Шрифт:
В то же самое время на другой площади зазывал, кривляясь, беспутный Алешка народ в палатку:
— Не пожалейте, господа, копеечку! Прокачу вас вокруг всего белого света!
Рядом стоял и хозяин палатки, старый цыган. Находились ротозеи — маленький плут хватал за руку любопытного, заводил в палатку, где было пусто, лишь на столе горела свечка. И обводил вокруг того стола. Посетитель оказывался на улице озадаченным. Алешка же вновь верещал, приманивая бездельников, звенели копеечки за пазухой у малого, цыган, между тем, потирал руки, время от времени принимался мальчишка
Зрители толпились и, дивясь на его возраст, смеялись частушкам. Так, вместе с новоявленным товарищем-цыганом дурачил он народ!
А когда уже выплакала все глаза матушка, и отец, готов был пойти в церковь на помин души малого — плут появился. И щеголял, в сапожках, в поддевочке, в кулаке зажимал золотой, а в карманах звенели пятаки, свисала цепочка от серебряных часов. Где пропадал, матушке с отцом про то не сказывал. Кинулась к сынку обрадованная матушка, не дала своему мужу вымолвить и слова. Лучшее тащила на стол, приготавливая ненаглядному.
А нарадовавшись, сказала:
— Пусть грех то великий, такое желать своему сыночку, но нет моих сил более терпеть, ждать, где он, что с ним, с дитяткой! Ах, лучше был бы мой сыночек слабеньким да болезненным — всегда бы находился рядом! Я бы его укутала, кормила, поила, прижала к груди своей. Я бы его убаюкивала, пела бы ему песенки — никуда бы от себя не отпустила!
Но не удержать ей было пройдоху — стучал уже Теля-дурачок в окна, призывал Алешку бежать на болота, в подлески, к ивам, к орешнику.
И убежал Алешка к болотцам — за новой свирелькой.
Сынок же блудницы жил больше в трактире, чем в избе.
Был он с рождения слабенький да молчаливый — никто не слыхал его голоса. Те, кто смотрел на младенчика, говаривали с убеждением:
— И года не пройдет, похоронит потаскушка своего сына!
И добавляли:
— То еще будет ему избавлением!
Мать часто забывала сынка на трактирных столах. Лежал он посреди бутылей, в табачном дыму. Она и не спохватывалась! Когда приносили ей забытого младенца, так радовалась его появлению:
— Чтоб сдох ты, окаянный! Быстрее бы от тебя избавилась!
Один потаскушкин кавалер, взревновав ее, закричал:
— А любишь ли ты меня так, что выбросишь за порог своего выродка?!
Мать и выбросила сынка в сугроб. Проходили мимо люди, подобрали замерзшего — обратно внесли в избу. Думали, что точно он помрет. Пришла сводница-старуха, крестная мать, и одно прошамкала:
— Вот-вот кончится. Нет силы в нем даже на писк.
А малой не помер! Уже к лету он ходил, держась за стены — и не было ничего на нем, кроме драной рубахи. Когда же мать бросала его и уходила гулять, сосал плесневелые сухари, которые кидала она сыну, словно собаке. Ловил в избе тараканов и кормился ими.
Сердобольные соседи собрали ребетенку денег на одежку — но схватила те деньги мать и пропила.
Тогда одежонку старую собрали — но схватила ту одежонку
и пропила.Тем же, кто ее укорял, отвечала;
— Жду не дождусь, когда возьмут его черти!
Стал сын постарше, но все молчал, и думали — родился он немым. Ему уже тогда наливать пытались, ради потехи, праздные гуляки. Мать же, бывшая рядом, поддакивала:
— Пей, пей, может, раньше подохнешь от веселой водочки.
Сунули ему как-то стакан водки, он сбросил тот стакан на пол.
Таскала его тогда мать за волосья:
— Не смей стаканы полные скидывать!
Крестная молвила:
— Хорошо ему просить милостню. Такому будут подавать.
И взялась мать учить его просить милостню. Наставляла:
— Выпрастывай руку за подаянием, плачь, скули голоском тоненьким, чтоб разжалобился всякий проезжий купец!
И выгоняла на дорогу перед трактиром.
Он же от дороги отворачивался — и был нещадно таскан за волосья.
Сидел заморыш часто возле окна один-одинешенек. Все деревенские дети играли, он не шел к ним, не забавлялся в палочку, как многие, не прыгал по дороге, не лазил по яблоням.
Матери наказывали своим деткам:
— Пожалейте убогого. Подите, поднесите ему пряничков да орешков.
Дети приносили гостинцы и клали на подоконник. И зазывали играть:
— Пойдем, в рюхи поиграем, побегаем друг за дружкой.
Никуда он не ходил, не бегал.
Один нищий вечером зашел в избу. Ничего ему не сказал мальчишка. Тогда нищий стал искать хлеба, отыскал краюху и съел — молчал потаскушкин сын. Нищий полез на печь спать.
Наутро старик спросил:
— Что же ты, малой, ничего не скажешь на мой приход? Вот расхаживаю по твоим половицам и взял твоего хлеба, и на печь твою залез без всякого приглашения. Или ты в доме своем не хозяин?
Впервые подал голос пьянчужкин сын:
— Не мой это дом, дедушко! Ничего моего в избе нет. Ничего мне в ней не принадлежит. Вот сейчас живу здесь, а назавтра ты сможешь жить в ней!
Нищий, дивясь такому ответу, приласкал малого:
— Великую правду ты сказываешь. Не наше все, а Богово! Мы путники здесь случайные, твари нагие — вот посидели, поспали, ушли… Наше ли дело делить Божие? Истинно, малой, недетский ум в тебе, не ребячьи твои рассуждения. Скоро ли сошьешь себе дорожную суму? Скоро уйдешь бродить и искать Его?
— Да разве не видишь, дедушко, — отвечал ребенок. — Уйти можно, не уходя никуда. Видеть можно, не открывая глаза свои. Не сшит еще дорожный мешок, а я уже отсюда ушел — вот и нет меня здесь!
Странник его поцеловал:
— Поистине, ты уже далеко, малой.
Притащилась мать-пьянчужка:
— Как, не подох еще? Не взяли тебя черти?
И прогнала сына.
Царевич же с младенчества отдыхал во дворце на тюфяках, на перинах, спеленутый атласными одеялками, — толклись возле него мамки, и сама царица не отходила от венценосного чада. Зорко следила она за сыном.
Когда же царевич немного подрос и взялся бегать, караулили няньки шалуна по всем дворцовым залам — тряслись над ним, лоб ему щупали — не простыл ли, не застудился в царских покоях.