Безумие
Шрифт:
Мне было плохо. Я опять изменил жене — до двенадцати дня был у Ив. Много пил, литрами; задыхался от бурной любви на ее широкой постели, забыв обо всем, что существует вокруг.
После этого я вернулся в свою маленькую квартирку в районе Дианабад. Жена проснулась, и мы стояли в ярко освещенной кухне в напряженном оцепенении. Три часа кряду мы цыкали и шипели друг на друга, цедя сквозь зубы злобные упреки. Потом я вышел и отправился куда глаза глядят, а она выбежала на лестницу и звала меня напряженным шепотом, а я останавливался в пролетах между этажами, вслушивался в этот шепот, в каждой нотке которого сквозило отчаяние…
Я ощущал свою вину. Гитлер и Геббельс, наверное, были виноваты в меньшей степени, я им завидовал. В нашей единственной комнате спала моя дочь Куки, и все мои мысли невольно устремлялись к ней.
Жена стояла, по-прежнему не двигаясь, облокотившись на стиральную машину, она молчала, ее лицо излучало спокойствие и благородство. Она походила на некую безымянную святую, светловолосую и милую, молчаливую и величественную великомученицу, терзаемую каким-то похотливым римским дьяволом в три часа ночи.
— Ну, и что мы будем делать? — спросила она, а я выпустил из себя последние молекулы воздуха, мои легкие засвистели — я ужасно много курил, но ничего не смог ответить.
«Как — что мы будем делать? — пронеслось у меня в голове. — Как — что? Ну и вопрос, черт побери! Ты лучше меня добей, и мы разом покончим со всем, только не спрашивай, что нам теперь делать», — вот это я хотел сказать жене, но у меня ничего не вышло.
Я залез в нижний ящик холодильника, туда, где образцовые семьи обычно хранят картошку и лук, и достал оттуда большую бутылку водки Торговиште. Ребристое стекло было холодным, и я приложил его ко лбу. Жена посмотрела на меня с недовольством, а я наполнил два стакана. Странно, но она тоже потянулась за своей порцией. Мы выпили. Жена поднялась и тихо что-то пробормотала о том, что ей завтра на работу, что Куки проснется, почувствовав, что никого нет, потом она вышла. А я остался один на один с бутылкой. И выпил ее за час. В четыре утра пепельница передо мной была забита десятком холодных окурков, бутылка опустела, а сердце прерывисто билось. Какая-то очень хитрая часть меня надеялась, что я умру и освобожусь от всей этой истории. Другая часть — самая простая и грешная — знала, что в Обычной Жизни такие избавления случаются редко. И человек тащится под грузом своего отчаяния и вины множество лет. Глупый и несчастный.
Вот так. К утру я совершенно отчаялся, чтобы решиться на что бы то ни было. И у меня было ужасное похмелье. Как психиатр я совершенно здраво оценивал, что никакое это не похмелье, а симптомы абстинентного синдрома — начала болезни. У меня дрожали руки, колотилось сердце, а мозг выл и посылал сигналы о том, что организму необходим хоть глоток алкоголя. Я понимал, что это ужасно, что это начало красивого и смертоносного алкоголизма, но мне было все равно, и я улыбался, и мне хотелось умереть. Я очень сильно ощущал свою вину.
К восьми утра я добрался до Курило, до извивающейся большими петлями тропы, ведущей к Больнице. Меня била лихорадка, как будто я страдал от малярии. Чувство вины переросло в физическую боль. И я злорадно кивал: «Вот тебе, поделом. Окочуришься тут, сволочь ты эдакая».
Потом я побрел по извилистой тропе, вдоль большого и мутного Искыра, который в марте кажется особенно зловещим из-за своего темно-серого цвета. Добираясь сюда, я пересек всю Софию с юга на север: из Дианабада до района Орландовцы, до кладбища и комбината, куда много лет назад ходил на уроки рисования. Картины мелькали у меня перед глазами, как слайды, которые менял пьяный оператор. Картина первая — бум! Вторая — бум! Разрозненные и болезненно яркие, совершенно нереальные картины. Я поворачивал голову и: бум! — река. Закрывал глаза: бум! — черные и синие блестящие пятна. Открывал глаза: бум! — петляющая дорога. Голова пульсировала. Я насквозь провонял спиртом, был разгорячен, но от утреннего холода мое тело била лихорадочная дрожь. Тогда я почувствовал, что не удержусь. Мне просто необходимо было выпить. Я испытывал слабость и ужас, когда представлял, как войду в Больницу и закручусь в водовороте дел, а мне будет становиться все хуже и хуже, и я никак не смогу сбросить напряжение и чем-нибудь утешиться. А какое утешение я мог обрести этим утром, как облегчить свою страшную вину, как успокоить разбитое тело? Только чего-нибудь выпить. Чего-нибудь крепкого, горячительного.
И я свернул с дороги и отправился в лавку Терезы. Небольшой фургон, в котором шопка [22] Тереза (мать Тереза! Спасительница моя!) устроила нечто среднее
между ларьком с баничками [23] и грязным баром. Я нырнул внутрь и задрожал от возбуждения. Я собирался измыслить правдоподобную отмазку. Прямо как в детстве, когда, изнемогая от волнения, я направлялся к болоту с лягушками, хотя прекрасно знал, что это опасно и запрещено. Теперь я внимательно осматривал две бедные полки с бутылками. И что-то гнусавым голосом мычал про то, что у меня день рождения.22
Шопы — этнографическая группа в Западной Болгарии. По преданиям, ее представители отличались практичностью, хитростью и умением извлекать выгоду.
23
Баница, баничка — традиционное болгарское блюдо из слоеного теста.
— …И мне надо проставиться, угостить коллег, — гнусавил я. Тереза смотрела на меня с пониманием и презрением. «Жалкий докторишка!» — говорил мне ее взгляд, а мужественный пушок над ее верхней губой даже не дрогнул, рот оставался сомкнутым. Она не считала нужным тратить силы на разговор с каким-то спившимся доктором.
Когда я вышел из лавки Терезы, то уже был спокоен. То есть, еще не до конца, но сознание того, что скоро я успокоюсь совсем, меня утешало. Так я прошел сто метров, спрятался за светлым, серебристым тополем и заскреб ногтями горлышко одной из пяти бутылок. Я купил водку, виски, коньяк и две бутылки белого вина. Открыл одну из бутылок и пил. Это был виски, одним махом я заглотнул грамм сто. И жгучая теплота разлилась у меня в горле.
Потом быстрым шагом я направился в сторону Больницы. Я опаздывал. Сегодня я собирался угощать в честь своего дня рождения. 21-го марта. На день раньше. Я родился 22-го. А угощать раньше — плохая примета. Так утверждают суеверные. Сейчас же я был суевернее всех на свете. Когда человек чувствует себя плохим, он становится суеверным мистиком. Начинает верить во все мутные истории сразу. Как это происходит? Просто ты отказываешься от правильного пути Господнего. И тебе остается только поверить в Дьявола. Да-с! Плохи дела!
Я вошел в ординаторскую, в отделение для престарелых и молниеносно запихнул свои дребезжащие пакеты под стол. Во мне быстро развивался какой-то всепоглощающий стыд; мне было стыдно от того, что я бросаю жену и ребенка, что карьера молодого врача летит в тартарары. Мне было стыдно спать с другой женщиной. Как зловеще и порицающе это звучало! Какая симфония мещанских упреков крылась в этом сочетании «другая женщина»! Я стыдился бутылок в этом утреннем кабинете; того, что от меня за версту разило спиртом, и эта вонь струилась из всех моих пор; даже маленькая дырочка на штанине заставляла меня чувствовать стыд. То есть, я стыдился всего. На расстоянии двух метров от себя я источал густой и едкий Стыд. Как дымящаяся серная кислота.
В кабинет вошла доктор Карастоянова.
— Калин, как ты, что с тобой? — она посмотрела на меня огромными, сильно подведенными глазами. Контур подводки на верхнем веке тянулся до висков. От этого, хоть я и успел уже глотнуть из бутылки, мне становилось плохо. А Карастоянова смотрела на меня испытующе, как может смотреть пьющий человек с большим стажем на того, кто только начал спиваться. Думаю, она видела меня насквозь.
Сплетни обо мне разлетались со страшной скоростью. Но она, заведующая, знала больше. Она знала, что я чувствую себя виноватым, глубоко и безнадежно виноватым. И что сейчас, с самого утра, я бегал за спиртным, чтобы напиться и облегчить чувство вины. Это чувство было ей тоже хорошо знакомо. И она смотрела на меня и спрашивала:
— Ты в порядке?
— Неважно себя чувствую, — вяло ответил я и опустился на стул. У меня не было сил притворяться, что все в порядке. Я был на пределе. И мне ужасно захотелось, чтобы она меня пожалела именно сейчас, в этот момент. Из-за алкоголя в крови, из-за накопившихся сомнений я размяк. Груз вины был неподъемен, но даже с ним мне вдруг представилось, что такой грешник, как я, может испросить прощения. Так появилась надежда, что и ко мне кто-нибудь проявит сострадание. «Да, — сказал я себе, — если я откроюсь, если я сдамся, сломленный отчаянием, может, тогда кто-то меня пожалеет? Может, сейчас доктор Карастоянова сядет рядом со мной, возьмет мою горькую, хмельную голову себе на колени и успокоит меня?»