Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Уж месяц как, — сказала Карастоянова. — И что ты предлагаешь? Совсем его не лечить? Оставить в покое и отправить домой? Так он же мать свою прикончит, а, Калин? Прибьет или придушит эту старую ведьму.

— Ну, да! — промычал я. И подумал о своем письме. Я начал его писать как поэму. А сейчас я осознал, что хотел написать о своей свободе. Письмо или поэму. Да что получится. Я хотел описать, как освобожусь от всего, что меня сковывало. Я чувствовал себя, как несчастный больной, замотанный в воняющие мочой простыни, связанный толстыми, врезающимися в кожу ремнями, накаченный тысячами миллиграммов галоперидола, хлоразина, тизерцина, флупиртина, флупентиксола, диазепама, антиалерзина, сульпирида и лепонекса. Безумный, который пишет

письмо-заявление-стихотворение, чтобы освободиться.

— Скажи-ка, — снисходительно посмотрела на меня, прикрыв глаза от сигаретного дыма, Карастоянова, — скажи мне, мой друг, что по твоим представлениям мы можем сделать с Василом? Потому что уж очень по-философски ты рассуждаешь… этим утром ты говоришь не как психиатр, а как какой-то… гражданский.

Я ужаснулся этому случайно, но удачно подобранному слову — «гражданский». Она произнесла его бессознательно, но сейчас это слово довлело над нами, потому что я молчал. Как будто мы, психиатры, не были гражданами, не были обычными людьми, живущими мелкими житейскими заботами, а были винтиками какой-то полицейской системы!

— Как что мы можем сделать? — неожиданно вышел из себя я. И не из-за того, что Карастоянова так ясно определила, чем мы занимаемся. На самом деле, я разозлился на собственную беспомощность. Я хотел освободиться от всего, что меня душило, я метался и бился в конвульсиях, я боролся. Но как? Как я боролся? Лежал и ворочался в опутавших меня гнилых тряпках, делавших меня несвободным, пускал слюни на связывающие меня ремни. А мог бы просто выпрямиться — мощно и сильно — встать во весь рост, сбросить с себя эти вонючие путы и пойти вперед. Свободным, как неиспорченный ребенок.

— Вот что мы можем сделать, — с силой захлопнул я крышку компьютера и встал. — Мы можем вообще не лечить таких людей. Это все равно, что лечить кривое дерево от его кривизны! Это ведь, твою мать, то же самое! А точнее, лучше просто сидеть и наблюдать, что хочет сказать нам природа. Как-ими сделать этих людей. Когда кто-то сходит с ума и слышит голоса — это не расстройство, это некий знак. Человек меняется, а мы его насилуем, ломаем и мешаем естественному ходу этого процесса. Ну же! Почему нам не оставить этих людей в покое, разрешить им развивать свои шизофрении и мании, чтобы они сами достигали природного равновесия! Не мешать им, как мы это грубо делаем, а лишь обеспечить им нормальные условия, понимание и приемлемую среду, которая бы их не подавляла. И я полагаю, природа со всем бы разобралась! Разве не так? Я думаю, что нашим грубым вмешательством в деликатные процессы… этого безумия… мы только все запутываем. А нужно бы только наблюдать и способствовать естественному ходу вещей. Вот что я думаю, доктор Карастоянова… — прохрипел я, выдохнув весь воздух. И стукнул рукой по столу. — А сейчас я ухожу, — откуда-то вдруг взялся кураж, и я широким движением снял халат.

Я все-таки еще был мальчишкой. Мог позволить себе бунтовать, гневно говорить правду, громить догматы и бежать из любых учреждений, закрепощающих мой дух. Я был вольным всадником! И Карастоянова была удивительным человеком, но на четверть века старше меня. Она прекрасно понимала, что я ей говорил.

Но вольным всадником она уже не была!

Ради чего мы работаем?

Я вошел в кабинет Ив. Тут было уютно. Во всей Больнице было уютно, потому что и мебель, и сами корпуса были старыми. Тут было уютно и ужасно одновременно. На протяжении десятков лет тысячи безумств пропитывали стены и утварь. Одноэтажный барак изнутри был облицован желтоватой фанерой, а на ней висели картины шизофреников. Нет ничего более удручающего, чем картины шизофреников. Наверное, их самое главное отличие — полное отсутствие какой-либо связи с уютным миром.

А каким неуютом веет от самих шизофреников! Потрясающим. Мне не доводилось общаться с инопланетянами,

но, говорил я себе, я почти уверен, что среди них буду вести себя намного естественнее, чем здесь, среди бедных, несчастных шизофреников. Я прилагал огромное усилие, чтобы их любить. И для меня такое усилие любить или, по крайней мере, пытаться полюбить этих абсолютно чужих людей становилось моим Искуплением. Потому что больные для меня были сосудом, который я наполнял своей виной. И они многое вмещали. Они и их отталкивающе неуютные картины. Шизофреники рисовали так же, как и жили: в смутной лихорадке и холодном отчуждении. В безразличии к нашему миру.

Я бы мог рассуждать об эмоциональном отчуждении при шизофрении, но это не было бы честным по отношению к несчастным шизофреникам. На них и без того клеймо. Конечно, их уже не клеймят так, как в Средние века клеймили колдунов и еретиков, теперь их всего лишь обвиняют в эмоциональной деградации, в мутации личности, в срыве воли и глубокой отрешенности. Я бы обвинять их не стал. Поэтому и на этот раз просто прошел мимо картин на стене, отмечая неприятное чувство, которое они всегда во мне оставляли. И вошел в кабинет.

Ив сидела и курила, всматриваясь в монитор допотопного компьютера. Ох уж эти компьютеры, подумал я. Кругом царит безумие, ветхие пижамы едва прикрывают желтизну худых ног пациентов, во мраке кухни стынут в котлах макароны.

А Ив уставилась в компьютер! Больница дышит, как старая рыбина, выброшенная на берег Искыра, все кружится в нелепом танце. Галоперидол и бледная кровь сумасшедших смешиваются, а мы, в своих белых халатах, пребываем в заблуждении, что Мы — Нормальные, сидим и пялимся в экраны… И воображаем себе, что когда вдоволь попялимся, станем еще более нормальными.

Впрочем, Ив ничего не воображала. Она просто пялилась. Время от времени ногтем указательного пальца она щелкала по клавише. Играла со старым компьютером в какую-то игру. Я просто остановился на секунду перед ней и тихо постоял. Когда она подняла на меня глаза, нарочно медля, как это кокетливо делают женщины, я быстро поцеловал ее в лоб и губы.

— Что там, в отделениях? — спросила Ив, потому что сегодня я был дежурным врачом.

— Да ничего. Все спокойно.

— Сегодня мы опять ругались с Карастояновой, — пробормотала она.

— Что так? — я сел за ее спиной и стал листать первую попавшуюся книгу. Это было старое русское издание стихов. Странно, автором был отец Чарльза Дарвина. Я взглянул на титульный лист. Оттуда на меня смотрел человек с огромной бородой. Дар-вин-отец был похож на Дарвина-сына, но выглядел добрее. Может, отцу не приходила в голову идея, что сильный должен есть слабого.

— Потому что мы заговорили о том, кто остается в больнице.

— Как так, остается? — спросил я рассеянно, потому что читал стихи. Мне было хорошо и приятно за спиной Ив, меня не интересовали ее мелкие огорчения. Я мог сидеть вот так и читать стихи старшего Дарвина, делая вид, что ничего не существует вокруг. Строго говоря, если судить по отцу Дарвина — забытому и исчезнувшему со своими стихами (в отличие от сына с его радостным открытием животной природы человека!) — мира вокруг и правда не существовало. — Кто остается? — снова небрежно спросил я.

— Она говорит, что в больнице остаются только те, кто лишен амбиций. Понимаешь, Калинка, она говорит, что здесь, в этой больнице, остаются лишь неудачники… — Ив повернулась ко мне вполоборота, ее руки на коленях подрагивали от негодования. Гнев не придавал ей сил. Наоборот, она отчаивалась. Сжималась в комок. И это было характерно для всех молодых врачей и психологов Больницы.

Ив продолжила, перебирая пальцы.

— …и я говорю ей — а не слишком ли это цинично?.. Ну, я ей, конечно, не так сказала, а в общих чертах поинтересовалась: «не слишком ли вы сгущаете краски, ведь вы сами тут остались и работаете уже двадцать лет?»

Поделиться с друзьями: