Билли Батгейт
Шрифт:
Меня неожиданностями не удивишь, не маленький, но, по правде говоря, я был не готов к роли свидетеля, размышляющего о путешествии, которое предстоит сидящему передо мной человеку с замурованными в цементный раствор ногами. Я старался понять этот загадочный вечер и грустный погребальный звон, который издавала жизнь в ее расцвете, звон, похожий на предупредительное звяканье буйков, мимо которых мы плыли в открытое море. Когда Бо Уайнберга попросили сесть на кухонный табурет, стоящий за ним, и вытянуть вперед руки, чтобы Ирвинг мог связать их, я понял, что сам подверг себя тяжелейшему испытанию. Запястья Уайнберга стянули крест-накрест недавно купленной, еще немного жесткой, со следами сгибов бельевой веревкой, каждый оборот которой завершался великолепным, похожим на позвонок узлом. Связанные руки Бо Ирвинг просунул между бедрами приговоренного, потом примотал руки к ногам — один нахлест сверху, другой снизу, сверху, снизу, а затем все тело
Рубка имела овальную форму. Люк с перилами, который вел в нижнюю каюту, куда втолкнули девушку, был ближе к корме. В носовой части находился металлический трап в заклепках, по нему поднимались в рулевую рубку, где, по моим представлениям, усердно трудился капитан или как он там назывался. Ни на чем крупнее весельной лодки мне ранее плавать не приходилось, так что меня успокаивало уже то, что лодка могла быть таким внушительным сооружением, построенным по всем правилам морской науки, что есть средство путешествия по этому миру, которое вобрало в себя длинную историю человеческой мысли. Поскольку буксир качало все больше, каждому пришлось побеспокоиться о собственной устойчивости — мистер Шульц сел на скамью прямо напротив меня, а Ирвинг схватился за поручень трапа, словно это была стойка в вагоне метро. На какое-то время все затихли, до нас доносился только плеск волн и стук работающего двигателя, казалось, люди заслушались величавой органной музыкой. Бо Уайнберг начал приходить в себя, стал оглядываться вокруг, насколько позволяло его положение, и соображать, где он и что можно предпринять; его темные глаза скользнули по мне, ни на миг не задержавшись, что принесло мне неописуемое облегчение и освободило от всякой ответственности и за это одышливое вздымающееся море, и за холод, мрак и бездонность его чрева.
Теперь в этой черной каюте с поблескивающими отливами зеленого фонаря воцарилась такая близость, что любое движение одного из нас тут же привлекало внимание всех остальных, мой взгляд метнулся к мистеру Шульцу, который опустил пистолет в большой карман своего пальто, затем достал из внутреннего кармана серебряный портсигар, где он держал свои сигары, взял одну из них и возвратил портсигар на место; откусив кончик сигары, он выплюнул его изо рта. Ирвинг подошел к нему с зажигалкой в руках, крутанул колесико и поднес зажигалку к сигаре. Мистер Шульц слегка наклонился вперед и начал медленно вращать сигару в пламени; сквозь шум волн и стук мотора я расслышал, как он — «сип-сип» — затягивался, и увидел, как отсветы пламени на его щеках и лбу своим необычным светом увеличивали и без того крупные и выразительные черты его лица. Затем зажигалка погасла, Ирвинг возвратился на свое место, а мистер Шульц снова сел на скамью, заполняя рубку дымом, который при сильной качке удовольствия не доставлял.
— Можешь открыть иллюминатор, малыш, — сказал он.
Я повернулся, встал на колени, поспешно подсунул руку под занавеску, отвернул винт и толкнул иллюминатор. Почувствовал ночь на своей руке и втянул мокрую руку внутрь.
— Ну и темнотища, а? — сказал мистер Шульц. Потом встал, подошел к Бо, сидевшему лицом к корме, и опустился перед ним на корточки, словно врач перед пациентом. — Вы только посмотрите, он же дрожит. Эй, Ирвинг, — позвал он, — долго еще раствор будет застывать? Бо замерз.
— Недолго, — ответил Ирвинг. — Еще чуточку.
— Еще чуточку, — повторил мистер Шульц, словно для Бо требовался перевод. Затем виновато улыбнулся, поднялся на ноги и сочувственно потрепал Бо по плечу.
И тут Бо Уайнберг заговорил, и то, что он сказал, поразило меня. Такое в его положении обычный человек, какой-нибудь подмастерье, сказать, конечно, не мог бы, и слова его, более любого другого замечания мистера Шульца, показали мне, с какой немыслимой отвагой жили эти люди. А может, он говорил так от отчаяния или же хотел таким опасным образом привлечь к себе внимание мистера Шульца; я не представлял, что человек в его обстоятельствах способен повлиять на то, как и когда он умрет.
— Ты, Немец, говноед, — вот что он сказал.
Я затаил дыхание, но мистер Шульц только покачал головой и вздохнул.
— Сначала ты умолял меня, а теперь вот обзываешься.
— Я тебя не умолял, я только попросил отпустить девчонку. Я говорил с тобой как с человеком. Но ты всего-навсего говноед. А когда поблизости нет дерьма, ты жрешь обычную грязь. Вот что я думаю о тебе, Немец.
Я мог смотреть на Бо Уайнберга только когда он не смотрел на меня. Мужества ему было не занимать. Это был красивый мужчина с гладкими блестящими черными волосами, зачесанными назад без пробора,
и смуглым, индейского типа лицом, на котором выделялись высокие скулы, большой, хорошо очерченный рот и крепкий подбородок, длинную шею украшал галстук и стягивал воротник рубашки. Даже скрюченный в своем позорном бессилии, со сползшим набок галстуком и задравшимся сзади смокингом, в позе неизбежно унизительной и со взглядом по необходимости уклончивым, он все равно не потерял обаяния и шика классного бандита.То ли на миг приняв сторону Бо, то ли сомневаясь в праведности суда, но я вдруг пожалел, что мистер Шульц лишен элегантности человека, зацементированного в корыте. Дело в том, что даже в самой шикарной одежде мистер Шульц выглядел плохо, все на нем сидело мешком, он страдал этим, как другие страдают близорукостью или рахитом, о чем и сам догадывался, он постоянно подтягивал брюки, поправлял галстук, стряхивал сигарный пепел с пиджака или снимал шляпу и ребром ладони проверял углубление на тулье. Он все это делал бессознательно и подчас доходил до такого остервенения, что, казалось, перестань он себя дергать и теребить, как с его одеждой все тут же будет в порядке.
Возможно, виной тому отчасти были его массивное телосложение и короткая шея. Ныне я считаю, что грациозность и элегантность любого человека, будь то мужчина или женщина, напрямую связаны с длиной шеи, человек с длинной шеей хорошо сложен, обладает естественным благородством осанки, даром визуального контакта, гибкостью и легкостью походки, такие люди любят движение и танцы, физически развиты. Короткая же шея предопределяет множество метафизических недостатков, любой из которых вызывает жизненную немощь, из чего проистекают искусство, изобретательность, большие состояния и смертельная ярость неуравновешенного духа. Я не утверждаю, что вывел строгий закон или даже что предложил удачную гипотезу, которую можно доказать или опровергнуть; это не научное наблюдение, а некая примета, из тех, в которые ранее весьма верили. Может быть, и сам мистер Шульц каким-то гениальным прозрением понимал это, поскольку оба раза, когда он на моих глазах убивал собственноручно, он метил именно в шею — и когда душил того самого пожарного инспектора, и когда мгновенно прикончил вест-сайдского лотерейного босса, который имел несчастье сидеть в кресле парикмахера с откинутой головой в отеле «Максуэлл» на 47-й улице, где мистер Шульц и обнаружил его.
Поэтому я полагаю, что печальное отсутствие лоска он вполне компенсировал другими способами производить на людей впечатление. В конце концов, его душа и тело жили в гармонии, они были грубы и не признавали препятствий, которые требовалось обходить, а не разрушать. Именно об этой черте мистера Шульца и говорил теперь Бо Уайнберг.
— Вы только подумайте, — обращался он к рубке, — он хватает, как дешевку, самого Бо Уайнберга, где это видано? Того самого Уайнберга, который убрал для него Винса Колла и держал за уши Джека Даймонда, пока он совал ему в рот дуло пистолета. Того самого Уайнберга, который убрал Маранцано и получил миллион долларов от итальянских мафиози. Который обеспечивал ему неизменный успех, прикрывал его жопу, сделал из него, гнусного дерьма с еврейской помойки, миллионера и приличного на вид человека. Шакал. Вытащить меня из ресторана на глазах у невесты, на что это похоже? Женщины, дети, ему на все наплевать, ты бы видел, Ирвинг, как дрожали от страха официанты, стараясь не смотреть на эту обезьяну, вырядившуюся в роскошный костюм и выгребающую приличных людей на улицу.
Я подумал, что бы ни случилось, я больше не хочу быть свидетелем происходящего, я закрыл глаза и инстинктивно прижался спиной к холодной переборке каюты. Но мистер Шульц, кажется, никак не реагировал на слова Бо, лицо его оставалось бесстрастным.
— Зачем говорить с Ирвингом? — спросил он вместо ответа. — Говори со мной.
— Говорить можно с человеком. Если возникают разногласия или недоразумения, люди выслушивают друг друга. Вот что делают люди. Я не знаю, откуда ты взялся. Я не знаю, какая гнойная обезьянья утроба породила тебя. Ты же горилла, Немец. Стань на четвереньки и почеши свою жопу, Немец. Залезай на дерево. Бу-бу, Немец. Бу-бу.
Мистер Шульц заговорил очень тихо:
— Пойми, Бо, тебе меня не взбесить. Я уже взял себя в руки. Не трать сил понапрасну. — И, словно исчерпав всякий интерес к собеседнику, он вернулся на скамью напротив меня.
Глядя на опущенные плечи Бо Уайнберга и его склоненную голову, я подумал, что человеку его размаха естественно быть непокорным и не менее естественно выказывать наглую бандитскую дерзость, поскольку смерть для него такая же обыденность, как оплата счетов или помещение денег в банк, и собственная смерть не намного отличается от смерти других, что гангстеры принадлежат к другой, высшей, расе, что их образ жизни воспитал в них сверхъестественный боевой дух; но то, что я услышал, было песней отчаяния; Бо, как никто другой, знал, что пощады не будет; его единственная надежда была на смерть скорую и, по возможности, безболезненную; и тут у меня в горле пересохло от уверенности, что именно этого он и пытался достичь — привести вспыльчивого мистера Шульца в бешенство, тем самым определив способ и время собственной смерти.