Билли Батгейт
Шрифт:
— Вы видите, мисс, — сказал он, не глядя на нее, — раз он такой упрямый, мы ему покажем. Когда время придет, ему не о чем будет волноваться. Все его проблемы будут решены.
Толкая девушку перед собой, мистер Шульц спустился на нижнюю палубу. Я слышал, как девушка поскользнулась на трапе и вскрикнула, как мистер Шульц приказал ей заткнуться, как потом она тонко и пронзительно взвыла, дверь захлопнули, и остались только ветер и плеск воды.
Я не знал, что делать. Я по-прежнему сидел на скамье, вцепившись в нее руками и ощущая всем своим существом вибрацию двигателя. Ирвинг откашлялся и взобрался по трапу в рулевую рубку. Я остался наедине с Бо Уайнбергом, свесившим голову в мучительном раздумье, отчего мне, по правде говоря, было не по себе, поэтому, встав на место Ирвинга у подножия трапа, я начал подниматься ступенька за ступенькой, правда, не лицом к трапу, а спиной к нему, но, услышав голоса Ирвинга и капитана, застыл на полпути между палубой и люком. Когда я наконец выглянул, в рубке было темно, а может, что и светилось, компас или какой другой навигационный прибор, я представил, как они смотрят на море, по которому буксир плывет к своей неведомой цели.
— Ты знаешь, — сказал Ирвинг своим сухим, надтреснутым голосом, — а я ведь начинал на воде. Водил быстроходные катера для Большого Билла.
— Ну да?
— Точно. Сколько… неужели десять лет прошло? У Билла были катера что надо, мощнейшие движки, катера делали тридцать пять узлов с грузом.
— Верно, — сказал рулевой, —
— Ага, — сказал Ирвинг. — «Кинг Фишер», «Гэлуэй».
— Ирвинг, — позвал Бо из своего корыта.
— Ходили до Роу, — сказал Ирвинг, — грузили товар и доплывали до Бруклина или Канал-стрит в один момент.
— Точно, — сказал рулевой. — Мы знали, какие катера Билла, а какие можно было преследовать.
— Что? — переспросил Ирвинг, давясь, как мне показалось, недоверчивой улыбкой.
— А вот и то, — сказал капитан, — я тогда патрульный катер водил, номер два-восемь-два.
— Проклятье, — сказал Ирвинг.
— Видел, как вы ходили мимо. Черт возьми, в те времена даже лейтенант получал всего сотню с мелочью в месяц.
— Ирвинг! — заорал Бо. — Побойся Бога!
— Билл каждую мелочь продумывал, — сказал Ирвинг. — Вот за это я его и любил. Все продумывал. Через год мы даже деньги с собой не брали. Все в кредит, как у джентльменов. Да, Бо? — наконец откликнулся Ирвинг с верхней площадки трапа.
— Прикончи меня, Ирвинг. Прошу тебя, продырявь мне голову.
— Ты же знаешь, я не могу, — сказал Ирвинг.
— Он сумасшедший, маньяк. Он истязает меня.
— Мне очень жаль, — сказал Ирвинг мягко.
— Мик еще хуже с ним поступил. Я расквитался за него с Миком. Как ты думаешь, я это сделал? Кишки ему выворачивал, как он? Заставлял поразмышлять? Нет, бац — и готово, — сказал Бо Уайнберг. — Я делал это ми-ло-серд-но, — добавил он, выдавливая слоги вместе со всхлипами.
— Я могу дать тебе выпить, Бо, — ответил Ирвинг в люк. — Хочешь выпить?
Но Бо уже рыдал и, кажется, ничего не слышал, и вскоре Ирвинг отошел от люка.
Капитан включил радио и вертел ручку настройки до тех пор, пока не зазвучали голоса. Одни говорили, другие отвечали. Третьи сверяли координаты. На других судах.
— Чистая была работа, — продолжал Ирвинг, обращаясь к капитану. — Хорошая работа. Погода меня никогда не волновала. Я любую любил. Мне нравилось причаливать там, где я наметил.
— Да, — сказал капитан.
— Я вырос на Сити-Айленде, — сказал Ирвинг. — Родился рядом с верфью. Если бы не мое теперешнее дело, то обязательно ушел бы в военные моряки.
Бо Уайнберг стонал: «Мама. Мама, мама, мама…»
— Мне нравилось заканчивать ночную работу, — сказал Ирвинг. — Мы держали катера на причале у 132-й улицы.
— Точно, — сказал рулевой.
— Подходишь к Ист-ривер перед рассветом. Город спит. Сначала солнце освещает чаек, чайки белеют. А уж потом только золотится верхняя часть Хелл-Гейта.
Глава вторая
Попал я к нему из-за жонглирования. Все время, пока мы ошивались вокруг склада на Парк авеню, это не та роскошная и легендарная Парк авеню, а Парк авеню в Бронксе, странная неприглядная улица — сплошные гаражи, одноэтажные мастерские, каменотесные дворы и редкие каркасные дома с битумными стенами «под кирпич», — мощенная разнокалиберными плитами и разделенная посередине широкой траншеей, по дну которой на тридцатифутовой глубине с Нью-йоркского центрального вокзала с воем неслись поезда, мы так привыкли к этому вою и дребезжанию погнутого железного забора с острыми пиками, огораживающего траншею, что прекращали разговор на полуслове и продолжали его тотчас же, как только шум стихал, — все это время пока мы слонялись там в надежде увидеть грузовики с пивом, одни играли в расшибалочку у стены, другие — с бутылочными закрывашками — на тротуаре, третьи курили сигареты, купленные по центу за три штуки в кондитерской на Вашингтон авеню, четвертые коротали время, рассуждая, что бы они сделали, если бы мистер Шульц обратил на них внимание, какими бы классными бандитами они стали, как бы они доставали из карманов скрипучие стодолларовые банкноты и бросали их на кухонные столы, за которыми сидят их крикливые матери и драчливые отцы, — все это время я жонглировал. Жонглировал я чем попало — камешками, апельсинами, пустыми зелеными бутылками из-под кока-колы, жонглировал я булочками, которые мы воровали горячими из ящиков фургона фирмы «Пехтерс Бейкери», и, поскольку жонглировал я всегда, всем было наплевать, разве что время от времени кто-нибудь пихал меня в спину, чтобы сбить с ритма, или же хватал апельсин в воздухе и убегал с ним, но к жонглированию привыкли, как и к моему нервному тику, хотя последний я приобрел безо всяких стараний. А если я не жонглировал, то тренировал ловкость рук, показывал им фокусы — с монетами, которые то исчезали в их грязных ушах, то появлялись снова, и с картами, которые я ловко тасовал, выкрадывая тузы, — за что они дали мне прозвище Мэндрейк, так звали колдуна в одном из комиксов Херстовой «Нью-Йорк америкэн»; это был усатый тип в смокинге и цилиндре, но он мне совсем не нравился, как и само колдовство; меня привлекала сноровка, мне, например, нравилось пройти, словно я был канатоходец, по пикам забора над грохочущим поездом, или же сделать фляк, или стойку на руках, или сальто, или чего-нибудь еще, что могло взбрести мне на ум. Я был гибкий, бегал, как ветер, видел, как орел, полицейского, который занимался нами, несовершеннолетними, чуял еще до того, как он показывался из-за угла, так что они могли бы дать мне прозвище Фантом, как звали героя другого комикса из «Нью-Йорк америкэн»; этот носил шлем с маской, розовый прорезиненный облегающий тело комбинезон и знался только с волком, но они же почти все были тупицы и не додумались дать мне прозвище Фантом даже после того, как я, единственный из всех, кто мечтал об этом, исчез в его Империи.
Склад на Парк авеню был не единственный у банды Шульца, они хранили там неочищенное пиво, которое привозили на грузовиках из Юнион-Сити, штат Нью-Джерси, и других западных мест. Приезжавшему грузовику даже не надо было сигналить, ворота склада тут же открывались и проглатывали машину, будто они умели соображать. Грузовики были еще с мировой войны, цвета хаки, с покатой кабиной и двойными задними колесами, с зубчатой передачей, издававшей звук, похожий на хруст перемалываемых костей; груз был так тщательно и аккуратно укрыт брезентом, укрепленным на высоких боковых стойках, что, казалось, о нем никто и никогда не догадается. Но едва грузовик появлялся из-за угла, вас тут же обдавало пивной вонью, так неистово вонял еще только слон в зоопарке Бронкса. И люди, которые спрыгивали на землю из кабин, были не похожи на обычных шоферов грузовиков в помятых кепках и куртках; это были джентльмены в плащах и фетровых шляпах, они прикуривали сигареты, прикрыв их от ветра в ладонях, пока сообщники из складской команды угоняли грузовики в столь манящую нас темень склада, я видел в них офицеров, вернувшихся с боевого задания на ничейной земле. Именно это ощущение всеподавляющей беззаконной силы и военной самодостаточности привлекало нас, мальчишек, мы толкались там, как стайка грязных голубей, воркуя, суетясь, взлетая с земли всякий раз, когда мы слышали хруст колесных цепей и видели появляющееся из-за угла тупое рыло кабины.
Конечно, эта пивная перевалочная база была у мистера Шульца не единственной, мы не знали, сколько их у него, знали только, что немало, и, кроме того, никто из нас его ни разу не видел, хотя надежды не терял; пока же мы гордились тем, что наш район
приглянулся ему, нам льстило его доверие, и в редкие минуты, когда мы не выдрючивались друг перед другом, мы чувствовали, что принадлежим к какому-то редкому сообществу и превосходим ребят из других районов, ведь они не могли похвастаться пивным складом или изысканным шиком, который воплощали угрожающего вида небритые мужчины и полицейские местного участка, не покидавшие своего помещения без крайней нужды.Особенно меня занимало то, что мистер Шульц сумел сохранить свое дело даже после отмены сухого закона. Из этого я заключил, что пиво, как золото, опасно само по себе, даже если оно и не запрещено, и что люди покупают плохое пиво мистера Шульца только потому, что он запугивает их, из чего следовал сногсшибательный вывод: мистер Шульц считает свое предприятие абсолютно независимым и живет по собственным, а не общественным законам, и ему все равно, законно он поступает или незаконно, он как делал свое дело, так и будет делать, и горе тому, кто окажется у него на пути.
Вот какими мы были в тот период истории Бронкса; глядя на этих грязных худых мальчишек с облупленными носами и гнилыми зубами — я был одним из них, — вам бы ни за что не догадаться, что где-то в мире есть школы, книги и целая цивилизация взрослых людей, изнывающих под гнетом Депрессии. И вдруг однажды, я помню, это был особенно душный июльский день, когда сорняки вдоль утыканного пиками забора клонились к земле, а жара волнами поднималась от булыжника мостовой и все мальчишки сидели лениво у стены склада, я стоял на другой стороне улицы среди сорняков и камней, лицом к железной дороге и демонстрировал свое последнее достижение — жонглирование предметами разного веса, Галилеев маневр, исполняемый двумя резиновыми мячами, апельсином, яйцом и черным камнем, а весь фокус тут в том, чтобы, варьируя ритм и силу бросков, добиться одинаковой высоты полета каждого предмета, и трюк этот требует полной самоотдачи, и чем лучше он сделан, тем проще и невыразительнее он выглядит для непосвященных. Поэтому я чувствовал себя не только жонглером, но одновременно и единственным ценителем своего мастерства, и через какое-то время я забыл о мальчишках и стоял, глядя в жаркое серое небо, и видел, как мои предметы поднимаются и возвращаются ко мне, похожие на систему планет. Я жонглировал, забыв себя, в каком-то экстазе, исполнитель и зритель одновременно, и был так поглощен этим занятием, что для окружающего мира во мне места не оставалось, поэтому я, например, не заметил, как из-за угла 177-й улицы и Парк авеню выехал автомобиль марки «ласалль» и остановился на обочине у колонки, не выключая мотора, как следом выехал «бьюик» с тремя пассажирами, миновал ворота склада и затормозил на углу 178-й улицы и, наконец, как из-за угла появился большой «паккард» и остановился прямо перед складом, закрыв от моего взгляда всех ребят, — впрочем, я на них и не смотрел, — которые теперь медленно поднимались с земли, стряхивая сзади штаны, а в это время человек, сидевший на правом переднем сиденье машины, вышел из нее и открыл заднюю дверцу, и оттуда в белом полотняном двубортном костюме с неправильно застегнутым пиджаком и со сдвинутым вбок галстуком, в белой сорочке, с большим носовым платком в руке, которым он промокал лицо, возник бывший мальчишка Артур Флегенхаймер, а ныне зрелый муж, известный миру как Немец Шульц.
Я, конечно, вру, когда говорю, что не видел происходящего, я все видел, ведь у меня исключительное периферическое зрение, но я притворился, будто не замечаю, как он стоит там, опершись локтями на крышу машины, и с улыбкой наблюдает за жонглирующим мальчишкой, у которого слегка открыт рот и обращены к небу глаза, словно у ангелочка, обожающего Отца небесного. И тут я сделал нечто потрясающее: не теряя из виду летающие предметы, я бросил взгляд вдоль раскаленной улицы и изобразил на лице обычное человеческое удивление, дескать, о Боже, это же он стоит собственной персоной и наблюдает за мной и в то же самое время продолжал поршнеобразные движения руками, а мои миниатюрные планеты, два мяча, апельсин, яйцо и камень, описав прощальную дугу, взмыли вверх и исчезли один за другим в большой канаве нью-йоркской железной дороги. И вот я стою с открытыми пустыми ладонями, взгляд мой застыл в театральном обожании, — по правде говоря, что-то похожее я и на самом деле испытывал, — а великий человек смеется, аплодирует и бросает взгляды на подручного, ища поддержки своему восхищению, каковую, естественно, и получает, а потом манит меня пальцем, и я живо бегу через улицу, огибаю машину и там, в королевских покоях, образованных стеной мальчишек, с одной стороны, открытой дверцей «паккарда» — с другой, темнотой складских глубин — с третьей, я предстаю перед моим королем и вижу, как он вынимает из кармана пачку новых купюр толщиной с полбуханки ржаного хлеба, берет десятидолларовую банкноту и со шлепком кладет ее мне на ладонь. И пока я смотрю на невозмутимого Александра Гамильтона [1] в овале восемнадцатого века со стальными пиками, раздается звучный скрежет голоса мистера Шульца, на какое-то мгновение мне кажется, что это говорит оживший, как на экране, мистер Гамильтон, но потом я прихожу в себя и понимаю, что слышу великого гангстера моей мечты. «Способный мальчонка», — говорит он, словно делая окончательный вывод, то ли своим сообщникам, то ли мне, то ли себе, а может, и всем вместе, и потом мясистая рука матерого убийцы опускается, словно скипетр, вниз и мягко касается своими горячими подушечками моей щеки, скулы и шеи, затем спина Немца Шульца исчезает в темных глубинах пивного склада, створки больших ворот со скрипом сходятся и со стуком закрываются. С последствиями революционного события я столкнулся тотчас же: меня немедленно окружили другие мальчишки, которые, как и я, пялились на новенькую десятидолларовую бумажку, спокойно лежавшую на моей ладони. Меня вдруг осенило, что до того, как я стану жертвой племени, в моем распоряжении самое большее полминуты. Один что-нибудь скажет, другой ударит ребром ладони по плечу, вспыхнут ненависть и ярость, и возникнет коллективное решение разделить сокровище и преподать назидательный урок — возможно, по той причине, что я, мол, гнусный задавака, которому следует оторвать башку, чтобы не считал себя лучше других. «А ну, смотрите», — сказал я, вытягивая руку, а на самом деле раздвигая круг ребят, поскольку перед нападением люди должны сначала сгрудиться, посягнуть на естественные территориальные права тела; потом сложил хрустящую бумажку дважды вдоль, а потом еще и два раза поперек, уменьшив ее до величины почтовой марки, сделал, как фокусник, пару пассов руками, щелкнул пальцами и десятидолларовая бумажка исчезла. Эй вы, жалкие растяпы, чтоб я никогда больше не связывался с вашей вонючей компанией, мелкие воришки, говенные грабители собственных братьев и сестер, тупицы с рыбьими бессмысленными глазами, безвольными подбородками и сутулыми спинами, которым никогда не приобщиться к гениальной жизни настоящих преступников, — плевал я на вас с высокого небоскреба, я обрекаю вас на дешевые комнаты и орущих детей, неряшливых жен и медленную смерть в унизительной зависимости, я приговариваю вас к мелким преступлениям, ничтожной добыче и видам из тюремного окна до скончания ваших дней. «Смотрите!» — закричал я, указывая вверх, и они послушно подняли головы, ожидая увидеть, как я из воздуха извлеку банкноту, — они привыкли к подобным моим проделкам с их монетами, ворованной мелочью и кроличьими лапками, — и в самый сокровенный миг их доверчивого внимания, пока они вглядывались в никуда, я выскользнул из их круга и пустился бежать как ошпаренный.
1
На десятидолларовой банкноте США изображен государственный деятель Александр Гамильтон (1757–1804). (Здесь и далее — прим. перев.)