Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Ну, поехали… Вот так, получается, – говорил Тяпа, передвигая фигуру, – что я тут по своему желанию сижу; вот нелепо-то как! Раньше меня насильно сажали, а теперь могу сказать, и кто, и откуда, еще мне ведь денег предлагали: сто долларов дадим, если сознаешься! Представляешь? Сто долларов мент на стол положил передо мной и говорит: говори, кто ты есть и откуда, и они твои! Идет? Я подумал и говорю: давайте, мол, тогда уж тыщу! Мент щеки давай раздувать, хохотать мне в лицо! Где это видано, чтобы мент такому пройдохе, как я, предлагал деньги?! Это же бред! Я такого придумать бы не смог! Сон какой-то! Мент мне деньги предлагает, чтобы я из тюрьмы же вышел! Бери, говорит, деньги, иди на сознанку, кто ты есть, и мы тебя спокойно со дня из тюрьмы выпишем и домой бесплатно отправим. Во как! Я его спрашиваю – сто долларов? Он – да, сто долларов. Фак ю! Я ему говорю – фак ю тебя в жопу, понял?! Сижу! Добровольно! И буду сидеть до упору! Вот сюда, – поставил он коня, – и теперь думай, не торопись, смотри внимательно, сейчас смотри внимательно, потому что

дело серьезное…

И умолкал, давал мне подумать, начинал пить чай, кипятить новый, перебирать пакетики чайные или щупал пачку, взвешивая, сколько табаку еще оставалось, бормоча:

– Теперь нас двое, а? Курева маловато… Ты перед сном накрути мне круток семь-восемь на ночь, я спать не могу. Колобродить буду да ментам спать не давать, так что ты мне накрутишь, добро?

– Добро, вот сюда…

– Да не торопись ты, подумай лучше второй раз.

– Хорошо, лучше подумаю…

– Ну добре… Думай, думай…

В шахматы с ним играть было бессмысленно. Я так у него ни разу и не выиграл, так здорово он играл. Бывало, убирал свою ладью – и без ладьи все равно выигрывал; убирал своего ферзя – и все равно ставил мне мат! Пока играли, наслушался историй о каунасской мафии, о том же Кепке, об истории литовского государства… Рисовал он тоже неплохо – и все грезил какими-то патриотическими бреднями: графически доказывал, что Каунас – центр Европы, и все в таком духе… Наизусть знал не только имена всех главарей банд, которые заправляли в Литве, но также всех литовских князей, о заправилах литовского теневого бизнеса и политиках он говорил с не меньшим трепетом в голосе, что и о князьях; помнил все войны, все великие битвы, дни великих разборок, когда кого отравили, когда какой город сдали, когда какую головку посадили, в какой тюряге когда самую длительную голодовку объявили и закончили; говорить обо всем этом мог часами безостановочно, пока не приспичит в туалет, и всегда возвращался к тому, как в первый раз он заинтересовался историей своей Литвы. Это было в поезде. В одно из его путешествий в Москву; ехал он с одной русской учительницей, которую турнули из школы, и пошла она продавать книги. Она ему тогда и рассказала про Грюнвальдскую битву, про ту роль, которую литовский народ сыграл в распаде немецкого ордена храмовников, и как защитил он при этом Балтику да Россию.

– Во так, а я – литовец – не знал ничего, а мне она – русская – глаза открыла. И почувствовал я, с одной стороны, гордость за нас, литовцев, что немцам под зад ногой дали, но и стыд, что я, литовец, не знал этого, а она – русская – знала, ну и стал это дело изучать…

Соседом нашим был индус, которого никак не могли выслать, но и выпускать тоже по какой-то причине не хотели; у него была жена в Германии, немка, и, чтобы зажить с ней вволю, он должен был поехать на родину и прожить там полгода, но он зачем-то поехал в Данию… Я не первый раз такое слышал; я ему сказал, что он был не первый такой… Я знал в Фарсетрупе одного непальца по имени Сом, у него была такая же история, но ему сделали визу, и он спокойно уехал в Германию… «В том-то и дело, – взорвался индус, – что я не первый! Таких случаев сотни! Все индусы и непальцы, тайцы, китайцы женятся в Германии, а потом едут куда-нибудь, им делают визу, и они спокойно едут к своей жене… Но меня они почему-то закрыли! За что? Они не объясняют! Они…» Он хлопал дверью и начинал психовать; было слышно, как он бушует у себя в комнате… Меня попросили охранники не доставать его разговорами… он потом сам пришел ко мне, извинялся, просил больше не начинать с ним разговоры… «Потому что они меня уже психопатом в этой тюряге сделали! – взревел он. – Я просто уже схожу с ума! Поэтому лучше со мной не разговаривать вообще!» Опять хлопнул дверью и ушел. Я больше его не беспокоил; да он и так все время молчал, запирался и работал: забивал чопики в решеточки, как и все. Жил он один, у него были телевизор, магнитофон, куча всего, книги… Он смотрел телевизор, курил, не вынимая сигарету изо рта, и работал, работал, работал безостановочно! Был алжирец, который невыносимо ловко играл в пинг-понг и все облизывался сквозь клетку на уборщиц. Были негры, которые ни с кем не хотели общаться. Все они были транзитные ребята. Им делали документ беженца, допрашивали и выпускали дальше, в открытый лагерь. А вот индус был постоянным жильцом Сундхольма. Он сидел уже больше года.

– Я пришел, – сказал Тяпа, – а он уже обжился!

Мы, как и все, работали. Чоп-чоп… Тяп-ляп… В три руки… Чоп, чоп, чоп… Ловко у него выходило. Раз-два – готово! Забивал он чопики одной рукой ловчее меня. Историю мне какую-нибудь всегда рассказывал. С сигареткой да чифирем вприглядку. Целыми днями чопики в решеточки забивали, решеточки складывали в коробочки, коробочки – в короб. Чух, чух! Тихой сапой, незаметно, день за днем, за ночью ночь. С чаем да табачком, от одной коробки к другой, за одной историей другая. В конце недели сдавали эти коробки, расписывались, а в понедельник получали деньги. Нас выпускали в общий коридор, там мы могли отовариться в киоске; я сразу же купил себе вполне легальные одноразовые станки (Big Gillette, самые дешевые), скоренько разобрал один, лезвие припрятал, – и как же у меня стало весело на сердце! Крутили табак, слушали радио, заваривали чифирь и принимались за чопики. Чух, чух! Эта рутина мне была по душе. Я даже забыл, что мой кейс должны были рассматривать. Выключился.

* * *

Социальная

работница моментально пропиталась ко мне симпатией, вздыхала, цокала языком, качала головой и говорила, что у меня великолепный английский, – это было ответом на все мои вопросы: «Такой великолепный английский!» Я ей: мне никак нельзя возвращаться, и никто этого не понимает… Она кивает, вздыхает… Я ей: в Вестре сидел в нечеловеческих условиях… Она вздыхает и цокает… Я ей: спать не могу, мне бы в отдельную камеру и снотворного побольше… Она: да-да, посмотрим, что можно сделать… охранники тоже жалуются… ваш сосед никому спать не дает… у вас такой великолепный английский!

Несколько раз приглашала к себе в кабинет на собеседование, попили чай с пирожными. Ей не давал покоя «наш инвалид». Я тоже жаловался ей на него. Говорил, что спать невозможно из-за его стонов – у него боли в ноге, – я извелся! Добавлял: «Могу прямо у вас в кабинете сейчас лечь и уснуть мертвым сном…» Она качала головой, гладила меня по плечу, говорила: «Бедный ты, бедный…» Она очень хотела найти способ примирения с Тяпой – так он их всех достал. Они уже не знали, что делать. Он изводил начальство жалобами. Что-то поджигал регулярно в коридоре – расческу или картонку, – воняло круглый год, комиссия была недовольна. «Нас ведь тоже контролируют и проверяют… Вы бы ему объяснили – у вас такой великолепный английский, переведите ему! Мы ему только добра желаем…»

Тяпа хихикал; ерзал от удовольствия. «Давай их поджарим! Напишем еще парочку жалоб!» Я писал за него письма во все инстанции – соцработница стала совсем не своя. Вызывала меня и спрашивала: как это он так быстро выучил английский?., так ловко письма пишет! Столько неприятностей от этих писем! Я пожимал плечами. Пил чай и говорил, что это он со словарем.

У Тяпы был громадный словарь. «Пацанчика депортировали… от него наследство осталось!» Он его пустил на самокрутки в «голодный месяц», в остальное время использовал как подставку, когда чопики набивал в решетки: «Охренительное подспорье! Как удобно! Смотри! Без словаря ничего бы не вышло!» Он был прав – одной рукой ничего бы не вышло; я двумя-то едва-едва: решетки мелкие, чопики гладкие, сквозь пальцы, как рыбки, проскальзывают. «Не суетись, паря, – учил Тяпа, – тут не скорость нужна, а деликатность!» Хвалился: вот какой он изобретательный, такой хороший способ придумал чопики набивать! И съезжал на старую тему: инвалид с детства, но никогда не отставал ни в чем ни от кого, и в баскетбол одной рукой играл, и в пинг-понг… делал новый виток: «Бог отнял у меня одну руку, как испытание мне придумал такое. Зато дал такую левую, что получше иной правой. Ею я и рисую, как многие не умеют, и всякое такое…» Своей культей за Бога цеплялся, для крепости святых поминал и тут же устраивал демонстрацию: садился на койку, распахивал словарь, высыпал в него массу чопиков, брал культей решеточку, прижимал ее к страницам и здоровой рукой гнал, как с горочки, по словарю чопики, запихивая их в решетку. Так дела у нас продвигались. Скоро и я намастырился, набил руку, вошел в ритм, мы почти поспевали за индусом. Тот сам заметил, когда однажды мы принесли к решетке свои коробки и подле его трех поставили. Он глянул на нас и сказал снисходительно: «…well, well, well… doing good, as far as I can see…» [75]

75

Ну, ну… дела идут хорошо, насколько я вижу… (англ.).

Мы ждали новую порцию чопиков, пили чифирь и сочиняли жалобы, придумывали, на что бы такое пожаловаться. Расстройства и паника, которую я наблюдал при каждой встрече с соцработницей, его вдохновляли; он весь сиял, гулял по коридору, переваливаясь, стонал, требовал таблеток, используя фразу, которой я его научил (Гимми пилз!.. Гимми пэйнкиллерз!..), а потом вновь садился за чай, чесался и придумывал: «Чё-то спина, шея побаливают…», – и я немедленно это записывал! Социальная работница недоумевала: как он мог написать все те жалобы? Им звонили из Директората, спрашивали, что это там у них творится, кого они там так довели, кто это там такой грозит голодовкой, кто это у них там такой завелся, кто это там с ума сходил?

– Никто не желает ему плохого, – говорила мне соцработница, хлопая ресницами и машинально перебирая бумаги на своем столе. – Почему он ругается?

Я пожимал плечами, прихлебывал горький кофе, хрустел сухим рулетом, вздыхал и высказывал робкие предположения: возможно, то жуткое происшествие, которое его так обезобразило…

– Ну ведь он инвалид с детства! – вскрикивала она.

Я соглашался, но…

– …видите ли, рука у него такая с детства, это же травма психическая на всю жизнь, а все остальное: лицо в лепешку, нога в щепки – это жизнь постаралась, мир, люди… и, несомненно, является следствием врожденного увечья, непременно!

– Да, как вы правы! Как вы все умеете объяснить! Какой английский! Как вы так хорошо по-английски научились говорить?!

Я пожимал плечами: я ж с ним в одной камере живу… я его каждый день слушаю… еще бы я не понимал!..

– Если человек обезображен, – рассуждал я, – разве не ощущает он несправедливости?.. Того, что он обделен?..

Всплеснув руками, она восклицала:

– Конечно, конечно! – И тут же пускалась в свои рассуждения: – Но разве мы в этом виноваты?.. Разве мы ему ноги ломали?.. Видите, за чужие злодеяния приходится расплачиваться совсем другим людям… все ему только добра желают… а он нам что?..

Поделиться с друзьями: