Благую весть принёс я вам
Шрифт:
Жар, несчастный, пожелтевший от страха, пытался что-то лепетать, но вместо слов получались одни звуки и междометия: "Я... н-ни... прох-хсти... н-никохда...". Тощие щёки его под мягкой, как юношеский пух, щетиной обвисли точно у старого филина, в горле клокотало и булькало. Он судорожно сглатывал, словно пытался затолкнуть в себя прущий наружу страх, и непроизвольно выставлял вперёд ладони, защищаясь от словесного нападения вождя.
Наконец, Головне и самому стало противно полоскать несчастного. Он поднял с блюда зажаренное крыло тетерева, принялся остервенело рвать его зубами, а Жар не сводил с него остановившегося, полного ужаса взгляда.
– Мне нужен
– Хотя бы один. Чтобы научил нас своим заклятьям и обращению с громовыми палками. А ещё нужен Огонёк - живой или мёртвый.
– Я понял тебя, - бескровными губами произнёс Лучина.
Жар молчал, заворожённо следя за работой цепких, острых зубов вождя, рвущих поджаристую, сладко хрустящую плоть. Мерещилось ему, что не крыло тетерева рвал сейчас Головня, а душу его, как души всех живущих в общине: раздирал в клочки, перемалывал резцами и, глотая, обсасывал свои жирные переливающиеся пальцы.
Из одеревенелой мути плыл низкий режущий голос:
– Изваяние нужно. Как избегнуть чёрной ворожбы? Камень нужен. Умельцы. Слышал, на Тихой реке каменоломни были. От древних остались. В дне пути от мёртвого места. Рядом с большой водой. Туда надо идти. Там стан разобьём.
И собственный голос Жара сказал, как чужой:
– Я сделаю изваяние, Головня.
Хворост сипло произнёс:
– Слава о твоей мудрости переживёт века, о великий вождь. Позволь спросить: те дары, что ты по милости своей преподнёс нам, перейдут ли нашим детям? Я уже стар и должен думать об этом...
В повисшей тишине было слышно натруженное пыхтение девок, большими ложками выгребавших мясо из котла. Головня подвигал челюстью: от скул через щёки пробежали ложбинки, в уголках губ набухли желваки. Вопрос застал его врасплох. Он поднял тяжёлый взгляд на Хвороста. Старик не отвёл глаз, только ещё больше расплылся в лебезящей улыбке. Из всех помощников он был самым льстивым, самым велеречивым: всякий вопрос или замечание, обращённое к вождю, предпосылал восхвалением и славословием - не только Головне, но и предкам его. Сполох, Лучина, да и Жар, пожалуй, привыкнув говорить с Головнёй без обиняков, не могли с ним состязаться.
– Твои дети получат всё, - медленно ответил Головня.
– А там уж пусть делят промеж себя, как богиня велит. Сколько у тебя? Двое сынов?
– И дочка. Вдовая. С мальчишкой на руках.
Сполох хотел был съязвить, напомнить, где дочура его потеряла мужа (а было это как раз при артамоновском налёте: с дубьём на охотников кидался, сволочь), но промолчал. Ну его к демонам. Другое сейчас занимало Сполоха, не эти мелочные счёты. Он прикусил нижнюю губу и опустил взгляд, почёсывая лохматую, всю в тополином пухе, грудь, да посмеиваясь про себя над странной алчностью старика: не всё ли равно, кто будет присматривать за скотиной? Ведь на выпас-то её гоняют в общем стаде, да и молоко не один же Хворост с сыновьями пить будет, а всякий, кто заглянет к нему в жилище. Закон тайги!
– Дочка не в счёт, - сказал Головня.
– По охотникам считаем.
– А если сыновей богиня приберёт?
– не унимался старик.
– Неужто придётся дочуре по чужим жилищам побираться? Уж ты смилуйся, не допусти до такого.
Головня отмахнулся.
– Община прокормит, как раньше бывало.
Хворост вздохнул, поглаживая медную, с редкими седыми волосками, лысину. Не мог решиться.
– Ну давай, дед, не тяни, - сказал Головня, заметив его томление.
– Эх! Уж коли содеял одну милость, содей и другую, не обидь старика.
– Ну?
–
Запечатлей для потомков то, чем сегодня моих сынов облагодетельствовал. Чтоб ни одна мерзота не придралась, когда на небо уйду. Чтоб слово твоё и через многие зимы так же сильно звучало, как нынче.– Ты о чём толкуешь, старый пень?
– подозрительно вопросил Головня.
Тот опять завздыхал, собираясь с силами. Проскрипел осторожно:
– Я слыхал, у Сполоха подружка Отцову кровь несёт. Значит, грамотная. Пусть-ка твои слова куску телячей кожи поведает. А ты там свой знак поставишь, чтоб не думали, будто я её подговорил на подлог. Вот чего прошу. Уж не взыщи за дерзость, великий вождь, снизойди до немощного старика. Может, ляпнул что не то, слаб я уже разумом, могу и обмишулиться.
Головня оторопело уставился на Хвороста, даже моргать перестал. А Сполоха мороз пробрал по коже. Не хватало ещё, чтобы Головня вспомнил, с кем его помощник делит ложе! Это раньше вождь был вне себя от счастья, что Сполох решил породниться с Отцовой отраслью, а теперь, после мятежа, глядел на такие дела с подозрением.
И действительно: Головня повернул к Сполоху лицо, уставился сумрачно, как голодный медведь на оленя, дрогнул узкими ноздрями. Тот не отвёл взгляда: стиснув зубы, смотрел в глаза вождю, чтоб не подумал, будто ему есть что скрывать. В наступившей тишине пали насмешливые слова:
– Не тревожишься, что зачарует, Сполох? Они, Отцовы выкормыши, горазды.
– Небось не зачарует, - буркнул Сполох, чуя, как по лбу бегут предательские капельки пота.
– Ну а ежели? Науке-то молись усерднее, и жену к тому же понуждай. В Отцовой крови скверны завсегда полно.
– Она от обрядов не бегает, справляет как положено.
– Что, правда баба твоя знает Отцово колдовство?
– Не спрашивал.
– А ты спроси.
Видел: за невинной колкостью этой кроется тихая ярость. Не любил Головня Отцову кровь, ох не любил! Но, видно, мыслишка старика ему пришлась по нраву, иначе худо пришлось бы Сполоху.
Хворост воскликнул:
– Знает, как не знать! Её ж Отец учил. Последняя она из них. Больше нет никого. Должна знать, великий вождь.
– Добро. Приведи-ка её завтра поутру ко мне, Сполох. Порасспрошу, потолкую, в глаза загляну. Если и впрямь честна перед Наукой, сделаю, как просит старик. Ну а ежели лукавство замечу, уж не взыщи...
От слов этих нехорошо стало обоим - и Сполоху, и Хворосту. Помощники раздумывали над словами вождя. Но выводы сделали разные. Если старику оставалось лишь ждать, то Сполох решил действовать.
Полог откинулся, впустив в жилище тьму и оглушительный шорох ливня, а потом снова провис, отрезав Костореза от грохочущей стихии. Тлеющие в очаге угли переливались в сумраке точно громадный глаз подземного чудовища, шум дождя снаружи казался дыханием бездны. В ушах ещё стоял собственный вопль: "Не делай этого, Сполох! Землёй и небом заклинаю тебя!", и тяжёлый, утробный голос товарища: "Поздно заклинать. Пришло время ножа".
Это была глупость, глупость, мгновенная слабость, шарахнувшая по Косторезу обратной стороной: как будто он подстрелил оленя, а олень возьми да и дёрни копытом - прямо в лоб. Горько сожалел он теперь, что слушал мятежные речи. Месть - святое чувство, но есть и нечто большее - предназначение судьбы. Дух, что вложили в него боги. Заветное искусство воплощать незримый мир. Пускай кровь сына вопияла о возмездии, но он, Жар, должен был думать о вечном. Например, о том, что без вождя не будет изваяния. А значит, и бессмертия в веках. Стоило ли тогда жить?