БЛАТНОЙ
Шрифт:
Потом сосед предложил мне распродать излишек мебели. Я согласился. Он быстро нашел покупателей. И вскоре комната очистилась - обрела жилой и нормальный вид.
Я неплохо заработал на этой распродаже и оказался на какое-то время избавленным от нужды.
Ягудас стребовал с меня за комиссию пять процентов. «Это немного, - заявил он, - полагается больше. Но ведь мы, как-никак, - соседи! Свои люди! Да и вообще, моя партийная совесть не позволяет грубо наживаться на несчастии других…»
Дородный, пухлолицый, с обвисшими лоснящимися щеками и тонким, почти безгубым ртом, он был довольно-таки
Он весь дышал благородством - тем самым театральным благородством, что отличает мошенников и картежных шулеров. Двигался он с подчеркнутой корректностью, говорил неторопливо и веско. И рассуждения о партийной совести являлись его постоянной излюбленной темой…
Чем он занимался, я так и не смог постичь. Дела Ягудаса были таинственны, знакомства - самые разные…
Нередко в гости к нему приходили военные; такие же вальяжные, как и сам он, такие же сытые, и все - в офицерских чинах.
— Мы коммунисты!
– доносилось из-за стенки.
– А это не фунт изюму. Чем коммунист отличается от нормального человека? Тем, что у него особая совесть - коммунистическая, а не мещанская! А это значит - что? Это значит, что для нас самое главное - идея. Мы все борцы за идею, солдаты партии… Одни на фронте, другие в тылу - это неважно! Да и неизвестно еще, где труднее, где больше риску. На фронте и дурак может прославиться, а у нас, в тылу, героизм незаметный, скромный…
Появлялись в доме и штатские люди - пронырливые, шустрые, с внимательными и скользкими глазами. С ними Ягудас беседовал глухо и коротко. И лишь изредка сквозь невнятное бормотание прорывались медленные его слова:
— Как я сказал, так и будет. По себестоимости, понял? И ни копейки больше! И ты меня на совесть не бери. В том месте, где была совесть, знаешь, что выросло? Знаешь, какой орган? Вот то-то…
И почти каждая такая тирада заканчивалась стереотипной фразой:
— Мы коммунисты!
«Кто же они, эти люди?
– думал я, ворочаясь в постели.
– Спекулянты? Мошенники? Или, может быть, взаправду партийцы новой формации?…»
Я о многом размышлял в эту пору - о себе, об окружающем мире. Чем больше я приглядывался к миру, тем отчетливее убеждался в том, что он нечист и лишен справедливости. Он создан не для слабых людей. В нем царят все те же уголовные правила; свирепые лагерные законы!
Времени для всех этих мыслей у меня было достаточно. Я жил тогда в одиночестве, друзей и знакомых не было. Родственники почти все находились в эвакуации, далеко от Москвы. А мать, походив ко мне с недельку и успокоясь, опять, как обычно, исчезла и занялась своими делами.
Я отлеживался в одиночестве, поправляясь. Рылся в книгах, размышлял о прожитом, сочинял стихи…
С семьей Ягудаса я почти не общался. Одна лишь дочка его - девятилетняя Наташа - изредка забредала в мою комнату.
— Ты почему все время лежишь?
– удивленно и жалостно допытывалась она.
– Ты - больной?
— Да нет, - говорил я, откладывая книгу и улыбаясь, - теперь уже почти нет…
В другой раз она спросила:
— Дядя, ты - темный?
— Как,
то есть, темный?– не понял я.
— Ну, темный человек. Так все говорят.
— Кто это - все?
— Папа, мама, бабушка - все. Говорят, ты - темный. И этот… Как же? Погоди… - она умолкла, помаргивая, и затем с усилием выговорила: - Ка-тор-жник!
— Вот как?
– нахмурился я.
– А о чем еще они говорят?
— Еще о жилплощади.
В эту секунду дверь скрипнула и приоткрылась. В образовавшуюся щель просунулось трясущееся лицо старухи.
— Наташка!
– прокричала она хриплым басом.
– Ты что это, подлая, шляешься тут, покою людям не даешь? А ну, марш сюда! Ах ты, негодница, чтоб тебя громом разорвало!
Поздним вечером (я уже раздевался, готовился ко сну) в дверь постучали. «Ягудас, - решил я, - пришел, наверное, оправдываться. Девчонка проболталась - теперь ему неловко… Будет хитрить, изворачиваться. Что ж, ладно. Потолкуем».
Но это оказался не Ягудас.
В полутемной прихожей стоял почтальон. Он извлек из сумки плотный белый конверт, протянул его мне и сказал:
— Распишитесь в получении!
— Что это?
– спросил я озадаченно.
— Повестка из военкомата.
18
Нечистая сила
Меня призвали в армию в июле сорок четвертого года (в ту пору мне как раз сравнялось 18 лет). И сразу же - едва лишь я явился в военкомат - зачислили в кавалерийскую часть.
Один из членов отборочной комиссии - сивоусый майор в черкеске, сплошь увешанной орденами, знавал, как оказалось, моего отца; где-то служил с ним, бывал на его лекциях в академии… Улыбаясь, цедя сквозь усы сигаретный дым, он сказал, внимательно разглядывая меня:
— Потомственный донец, чистых кровей… Казуня! Правда, очень уж приморенный, жидковатенький, - майор сощурился при этих словах.
– Не в папашу, нет… но ничего. Оклемаешься. Харч у нас подходящий. Главное - чтоб порода была!
Благодаря его стараниям, я получил назначение в восьмой казачий корпус и вскоре выехал с шумной партией новобранцев.
Так, не успев окрепнуть после отсидки, еще не отдышавшись, не придя в себя, я угодил в казарму, оказался в строю. Майор полагал, что я мечтаю о службе, о воинских подвигах. А я хотел только одного - покоя!
Покоя не было, впрочем, и воинских подвигов тоже. Фронт к тому времени был уже далеко; он пересекал Западную Европу, гремел где-то у германских границ. И запасной, недавно сформированный корпус наш все время находился во «втором эшелоне» - двигался вслед за войной.
Настоящих сражений мы так и не повидали. Нам досталась участь иная; унылая гарнизонная жизнь в захолустных местечках Молдавии и Полесья, редкие стычки с нацистскими партизанами, патрульная служба и уставная муштра.
Муштра была тягостной и однообразной. Каждый день, с темна до темна, до тех пор, покуда трубачи не просигналят зорю, маялись мы на занятиях в пешем и конном строю. Это изнуряло меня, изматывало, но, тем не менее, приносило свою пользу. С течением времени я научился неплохо владеть холодным оружием, основательно усвоил правила рукопашного боя.