Блаженные времена, хрупкий мир
Шрифт:
Чем чаще он встречался с Юдифью, тем сильнее он тосковал по ней, тем сильнее грустил оттого, что должен отказаться от настоящего и длительного соединения с ней. Чем сильнее тосковал, тем чаще встречался с ней или писал ей. Иногда они целовались. Но это была в конечном счете своего рода братская сердечность, хотя его ощущения при этом отличались напыщенностью. Лео страдал от этого. Но страдание делало свое дело. «Томление и форма» возникали, как положено.
Однажды он провел у Юдифи целую ночь. Собственно говоря, за чаем и виски они спорили о Достоевском, Лео пил в основном чай, Юдифь — виски. Вдруг они увидели, что за окном посветлело, и услышали щебет птиц. Это была их первая ночь вместе. Она породила работу о Достоевском, которую Лео намеревался сделать отправным пунктом всеобъемлющей теории романа. Но теория написана не была.
Квартира Юдифи очень удивила Лео, более того, он ощутил зависть. С какой любовью и уютом она была обставлена. Никакого сравнения с его квартирой. Насколько лучше ему работалось бы, если бы он жил здесь, у Юдифи. Как здесь было
Что его поразило, так это то, сколько у Юдифи было зеркал. Даже на письменном столе у нее стояло зеркало. Примерно там, где на его столе стоял портрет Левингера. Разве сюда ставят зеркало? На стене висели портреты, все одинаковой величины, в тоненьких черных деревянных рамках. Это были портреты Стерна, Клейста, Гегеля, Маркса, Достоевского. В том же ряду висело зеркало, такого же размера, в такой же рамке. Пробежав глазами ряд из пяти поэтов и мыслителей, он заметил и свой собственный лик. Он был в восторге. Гениально, подумал он, неплохо придумано, такую штуку я у себя дома в любом случае устрою. Он еще раз прошелся вдоль портретов. Стерн, Клейст, Гегель, Маркс, Достоевский, Зингер. Горячей волной поднялось в нем волнующее ощущение собственной значимости, восторг перед великой загадкой будущего, разрешение которой промелькнуло на миг в зеркале. Если бы у него дома была такая вот галерея, как подстегивала бы она его в моменты кризиса в работе. А может быть, и нет. Внезапное смятение. А что, если каждое из его усилий примет столь же причудливую форму, как отражение в зеркале в конце истории, написанной кем-то начисто? Разве зеркалу не все равно, кто перед ним стоит? Кстати, Стерн. Разве он не расправился со Стерном — окончательно и бесповоротно? Лео сделал шаг в сторону и теперь увидел в зеркале Юдифь, сидящую на диване и безмолвно разглядывающую его.
Суровое лицо его матери. Доктринерски прямая осанка. Было бы слишком мало сказать, что она не терпела возражений. Она вообще не ожидала, что возражения могут быть. Если она что-либо высказывала, это был уже окончательный приговор. Как плохо выглядит отец. Не болен ли он? Можен быть, вся эта ситуация просто была ему очень неприятна. У нас было ангельское терпение, говорила его мать, и мы старались приспособиться ко всему. Это возвращение в Вену — надо ведь сначала сориентироваться, прижиться здесь. Мы это поняли. Но нельзя ведь бесконечно учиться. Нельзя бесконечно учиться, Лео. Сын Унгаров одного возраста с Лео, сказала она отцу, он доктор и работает в адвокатской конторе. Сын Понгеров на два года младше. Он преподает в школе. Спрашивали, почему молодой Зингер изучает философию. Чем он будет потом заниматься. Мы проявили понимание. Мы отвечали: он сам разберется. Но, сказала она, строго глядя на Лео, всякому пониманию, всякому терпению приходит конец. Это может дорого нам обойтись, и как-то незаметно, чтобы это шло тебе на пользу. Нельзя же вечно учиться.
Моя мать, рассказывал Лео, когда она что-нибудь говорит, употребляет безличные обороты или говорит «мы». Я сидел и думал только о том, услышу ли я хоть раз, как она скажет «я». Я не припоминаю ни единого раза. Она говорит, что всякому терпению приходит конец, словно это объективное положение дел, словно совершенно невозможно, чтобы она, конкретно она, могла терпеть, как будто терпение, или понимание, или любовь не есть нечто индивидуальное, чем может обладать она сама, нет, терпению приходит конец, это объективный факт, и она с этим ничего поделать не может. Она может только констатировать факт. Все, конец, больше никаких денег.
Теперь я знаю, откуда это у тебя, сказала Юдифь.
Что?
Ну,
эта склонность формулировать любую мысль как объективный факт, сказала Юдифь, каждое из твоих представлений тут же превращается в объективную данность. Ты никогда не говоришь: «я думаю, что», а всегда «бесспорно, что». Такое у меня впечатление.Нет на свете двух людей, у которых было бы меньше сходства, чем у меня с моей матерью, сказал Лео, он почти перешел на крик, да что ты там такое болтаешь, моя мать и понятия ни о чем не имеет, она сидит дома или со своими партнершами по бриджу в кафе, и больше знать ничего не знает, но имеет свои представления о жизни. Она ведь понятия не имеет о том, как пишется диссер.
А что, у тебя, может быть, есть представление о жизни? сказала Юдифь, забежав на несколько шагов вперед, развернулась и прошла мимо Лео. Ты даже в бридж не играешь.
Стоял прекрасный весенний день, каштаны в Пратере были все в цвету. Лео этого не замечал.
С ума сойти можно, с тобой совсем нельзя разговаривать, сказал он. Его охватила паника. Родители согласились давать ему деньги еще год, это был компромисс. На этот раз он действительно ожидал от Юдифи понимания, ему так этого не хватало. Но то, что она сказала, было чудовищно.
Но ярость, которую пробудила в нем Юдифь, возымела действие. Возникла глава его диссертации. Интерпретация гегелевского понятия «субъективный дух». Эта работа была попыткой сделать разъясняющий анализ начал гегелевской феноменологии, но при этом Лео подстегивало то, что сам текст, в какой-то мере и в глазах исследователей Гегеля, хотя они, может быть, ничего и не заметят, представлял собой спор с Юдифью, и она могла читать его, как адресованное ей личное послание.
В этом личном подтексте академического текста Лео ставил перед Юдифью зеркало, и она должна была увидеть себя в нем как «индивидуальное сознание», полное непреодолимых противоречий, способное только на искаженное восприятие действительности. Этот раздел работы Лео писал с нежностью, но беспощадно, наполняя его намеками на те фразы, которые произносила Юдифь.
Затем и сам Лео под маской «философского сознания» появился на сцене со вторым зеркалом, которое установил напротив первого. И теперь, в бесконечном ряду зеркальных отражений, обнаружилась бесконечность рефлексии, перед которой Юдифь (индивидуальное сознание) пасовала и которой Лео (философское сознание) полностью владел. Дело было сделано: зеркало. Была ли это наконец истина? Нет. Предвкушая наслаждение, Лео подводил Юдифь к истине. Если прежде она видела только частности, то теперь наконец видит эту дурную бесконечность. Теперь Лео в каком-то смысле брал Юдифь за руку, он любил ее руки, и говорил: Так, теперь окунись в полноту жизни, погрузись в глубину, которая во всем своем богатстве раскрывается перед тобой. Лео упивался тем, что Юдифь ничего не схватывала сразу, или, как он писал, ничего не понимала. Он любил двойственность толкования слов, это у него было от Гегеля. Ее руки ударяли по гладкой поверхности зеркала; стекло, ее красивые, изящные, длинные пальцы. Что это? Только видимость. Глубина — только видимость. Бесконечность — только видимость. Все это только зеркала. Понимаешь, простое отражение не есть истина. И только если ты познаешь само зеркало, ты познаешь истину. Истина есть отраженное отражение, рефлектированная рефлексия. Смотри-ка, он тесно прижал к себе Юдифь. Слились ли мы теперь? Стали ли одним целым? Или мы различны? Зеркалу все едино, ему это безразлично. С другой стороны, нас много. Ты только посмотри, в каком множестве удвоений мы существуем в зеркале. Вместе с прижавшейся к нему Юдифью он поворачивался, отражаясь в зеркалах. А теперь — внимание. Он повернул одно из зеркал к стене. Удвоения исчезли. Это был танец понятий, балет духа, праздник рефлексии. Он повернулся вместе с Юдифью, бедро к бедру, еще один поворот, теперь он отвернул к стене еще одно зеркало, и что же? Мы что, исчезли? Да, похоже на то, и в то же время мы — здесь, и твои, и мои слова подтверждают это; он повернул одно из зеркал и спросил: а что ты теперь видишь? Нечто совсем другое. И это я тоже могу отражать до бесконечности. Он показал ей это с помощью второго зеркала. А теперь я покажу тебе истину! Он разбил оба зеркала, видишь: одно только стекло, только видимость. Истина не в отражении. Истина в осознании сути зеркала. Просто отраженное есть случайное. Только отражение отраженного дает истинную объективность, не познание отдельно того или этого, а познание объективных закономерностей являющей себя действительности.
Он отпустил Юдифь, но она сразу снова прижалась к нему. Индивидуальное сознание, познав свою противоречивость, тянется к философскому. Как гармонично они двигались вместе. Это была хореография духа.
Прежде чем положить текст в конверт и отослать Юдифи, он его еще раз с удовлетворением перечитал. Безупречно, подумал он. По интерпретации созвучно его мыслям, выражено блестяще, по своему подтексту очень смело. Глаза Лео блуждали по напечатанным строчкам, словно по дорогам родины, это было единственное, думал Лео, что для меня в глубине души оказалось важным и значимым.
В письме он, между прочим, писал: «Если ты это прочитала, действительно прочитала, то ты знаешь обо мне все — ты тогда знаешь лучшую часть моей жизни; знаешь больше и лучше, чем я мог бы об этом сам рассказать. Тогда ты знаешь и о том, кто вдохновил меня на эту работу, чей гармоничный образ был у меня перед глазами, побуждая сделать все эти выводы».
Лео находился в состоянии эйфории. Развив такой темп, он смог бы закончить свою диссертацию и вовремя. Что будет потом, на что он будет жить в будущем году — он решил пока не думать об этом. Жить. Не думать.