Блаженные времена, хрупкий мир
Шрифт:
Лео показался самому себе застигнутым врасплох лжецом, когда его ложь оказалась правдой. Какие слова говорят тому, кого считали мертвым, а он неожиданно совершенно живой стоит у тебя на пороге — точно так, как ты это нафантазировал?
Тебя оказалось нетрудно найти, сказала Юдифь, я знала, что Левингер должен знать, где ты. Вот я и приехала сюда. И звоню у дверей этого домика, чтобы выяснить, как тебя найти, и могу ли я поговорить с господином Левингером, а ты собственной персоной открываешь мне дверь.
Юдифь, которая в воспоминаниях Лео была стройной женщиной, теперь совершенно исхудала, явно постарела, резкие морщины прорезали лицо и легли вокруг рта, волосы истончились и потеряли свой блеск, тени вокруг глаз — «ее маленькая маска», как называл ее про себя Лео, — казалась теперь татуировкой, сделанной навсегда. Ее большой нос, крупный рот, непропорциональность черт лица не казались больше мелочами, которые лишь подчеркивают ее красоту, а были следствиями и симптомами старения, Лео был тронут, он неотрывно смотрел на нее, он разглядел наконец в изменившихся чертах ее прежнее лицо, которое знал и любил, она была красива, несомненно, Лео считал, что Юдифь красива. И он сразу понял, что, если бы она действительно умерла, он никогда бы не смог перенести ее смерть и привыкнуть к ней; ведь если он, полагая, что она умерла, обставил эту потерю воображаемым трауром, создал себе воображаемую свободу, воображаемую продуктивность, перенесясь в воображаемую жизнь, в свой собственный маленький мир, который сам себе придумал, то это было только следствием полного отсутствия у него воображения, потому что если бы он хоть на минуту смог действительно представить
Все словно озарилось ослепительным светом, и при этом свете ему казалось совершенно ясно, что объективно он все время знал наверняка, что Юдифь жива и снова к нему приедет.
Но почему? Почему Лукас написал, что она?..
Юдифь щурилась от яркого солнечного света, наконец она заслонила глаза рукой и сказала: Что ты так на меня уставился? Ты что, думал, что я умерла?
Неудачная шутка. Ведь Юдифь не знала, что Лео действительно так и думал. К Лео вернулась жизнь, он галантно пригласил Юдифь войти, провел ее в комнату, с помощью целого ряда загадочных жестов ему даже удалось прогнать все страхи и сомнения, чтобы наконец, с внезапной решимостью, обнять ее, с невообразимо мучительным выражением вдруг охватившей радости встречи. А когда ему это, к его собственному великому удивлению, удалось, он, тоже ни с того ни с сего, но соблюдая все тонкости, воспроизвел технику объятия Левингера, вновь и вновь прижимая ее к себе, когда, казалось, уже совсем отпустил. Он чувствовал ее щеку рядом со своей, одна его рука скользила по лопаткам, другая прижимала затылок, волосы, наконец ее нежное предплечье под одной рукой, а другая — на ямочке внизу спины. Он вдыхал ее запах., ощутил на губах ее пот, когда прижался губами к ее шее, и все, что говорили ему его ладони, его обоняние и вкус, его глаза, было таким знакомым и близким и все же таким чужим, раньше было знакомым, а теперь стало чужим, никогда и не было по-настоящему близким и поэтому не могло сделаться действительно чужим, и в пространстве между этими двумя данностями было достаточно места и для сентиментальности, и для пафоса, для безбрежного удивления и безграничного восторга. Юдифь была растрогана. Чаю со льдом? Давай, с удовольствием. Лео достал из холодильника графин, в свой стакан он добавил на всякий случай солидную порцию водки. Хотелось выпить для храбрости, и как можно скорее, но все же он никак не решался спросить, откуда же мог появиться слух о том, что она умерла, вопрос оставался незаданным, скрытая бомба, к которой подводили его нервы, словно бикфордовы шнуры, а Юдифь ничего не подозревала, все эти годы — ничего, пока не грянул взрыв.
Очень рад. Эти два слова отнюдь не были формулой вежливости, Лео прекрасно видел, что это действительно самое точное выражение того, что искренне ощущал дядюшка Зе, когда Лео представил ему Юдифь. Очень рад, никто не мог сказать это так, как дядюшка Зе. Лео приводила в восхищение та безошибочная точность, с которой он соединял форму и содержание, безупречная вежливость и истинные чувства. Лео гордился им, он был для него отцом, который сумел произвести большое впечатление на его подругу, но вместе с тем, Лео был в этом убежден, он не оказывал на нее никакого давления. Он гордился и Юдифью. Не выказывая ни малейших признаков неуверенности, она позволяла подвергнуть себя освидетельствованию и при этом делала все правильно, не притворяясь. Другими словами, Лео гордился самим собой. Он все сделал правильно. У него была такая жизнь, которой он желал. Спокойные и беззаботные будни, которые никак не мешали ему сосредоточиться на своем жизненном предназначении, напротив, всячески способствовали этому сосредоточению. Счастье непрерывной работы в последние месяцы доказывало это. Упорядочились не только объективные, но и субъективные необходимые условия его существования: у него была та женщина, какую он желал. Во всяком случае она была здесь, на близком расстоянии от него. На таком расстоянии он всегда мог до нее добраться, то есть в конечном счете завоевать. Это было ясно. Только рядом с ней к нему приходило полное осознание собственного существования, а до сих пор он ощущал его только благодаря признанию со стороны Левингера. И признание это стоило многого. За этим частным признанием с необходимостью должно было последовать общественное, в форме успешного воздействия того, что он писал. На этом круг замыкался. Ибо его труд неизбежно примет ясные очертания, поскольку его жизненные обстоятельства полностью упорядочились. Это была замкнутая система жизни. Бытие, каким оно должно быть. Фундамент его жизни. Полная экономическая безопасность, включая экономику его духовной жизни. Осознанно подчиненное его жизненному предназначению. Он не стремился сорить деньгами, считая их лишь средством для обеспечения своего существования как ученого. Так поступал он и со своей любовью. Она была для него не источником безмерного чувственного упоения, а производительной силой. Влюбленными глазами смотрел он на Юдифь. Бытие определяет сознание. Над базисом он водрузит надстройку, окончательную, завершенную философскую систему. Настоящее завершение философии. Ему казалось, что если сейчас он ляжет на землю, на спину, и закинет руки за голову, то увидит, как вздымается над ним эта самая надстройка, словно надутый ветром полотняный навес. Лео не верил своему счастью. И тут он объективно был прав: действительно определенной доле везения он был обязан тем, что теперь все… что все? Лео подумал: что все так хорошо кончилось. Все кончилось хорошо. Теперь ничего больше его не сможет потрясти.
Ужин, при обоюдной сердечности сторон, протекал настолько корректно, что Юдифь не проглотила ни кусочка, ей хотелось только пить и таким образом избавиться от контроля над собой, разрушить его. Лео и Левингер так удивительно спелись, что, право, их можно было уже перепутать друг с другом. Это были вовсе не ее друг со своим дядей и не сын с отцом — два разных поколения, это были близнецы, балетная пара, два человека, — которые — в своих движениях, в жестикуляции, идиосинкразии, рефлексах, интонациях, даже во взглядах — полностью синхронизировались, они сидели друг напротив друга, Юдифь заняла «почетное место», оба они так и выразились: «почетное место», во главе стола, она наблюдала за обоими, поворачиваясь то к одному, то к другому, и думала про себя, что, наверное, выглядит так, словно постоянно с удивлением медленно качает головой. Если кто-то из них двоих откладывал нож и вилку, вытирал рот большой полотняной салфеткой, это означало: прошу слова! Тот, кто откладывал салфетку в сторону и снова брался за нож и вилку, — тот предоставлял слово собеседнику. Пока один говорил, другой жевал. Отдельные движения рта и подбородка того, кто говорил, мало отличались от движений жующего, Юдифи казалось, что они словно ловили каждое слово, вылетающее друг у друга изо рта, в буквальном смысле слова, прикасаясь ко рту салфетками, как будто передавая друг другу кусочек пирожного. Самая последняя банальность сладостно и основательно пережевывалась при полном одобрении собеседника.
Юдифь в первый момент встречи с Лео подумала было, что он недавно был у зубного врача и еще находится под действием анестезии, но теперь, видя Левингера, она поняла, почему Лео при разговоре почти не открывает рот. Как они оба орудовали ножом и вилкой, как оба подносили ко рту бокал с вином, как жевали, глотали, промакивали рот салфеткой, а если у них это получалось одновременно, то всякий раз один из них указывал на другого салфеткой, передавая ему слово, и скоро Юдифи стало казаться, что они говорят хором. Возможно, этого Левингера вообще на свете не было, и Лео просто поставил перед собой зеркало, указывая на свое изображение и говоря: я тебе о нем уже много рассказывал.
Можно мне еще вон того салата, сказала Юдифь и проткнула руку к блюду с салатом, которое стояло на другом конце стола. Она держала руку вытянутой, поддерживая ее за локоть другой рукой, словно хотела просидеть так как можно дольше,
и хитро улыбнулась Лео.Лео замер, Юдифь увидела его потрясенное лицо, но потрясение длилось одно мгновение, Юдифь уловила его в испуганно расширившихся глазах Лео, и он тут же в панике ухватился за блюдо, но в тот же момент Левингер уже сказал: Конечно, конечно, пожалуйста! — и со своей стороны взялся за блюдо, и так они вдвоем поднесли блюдо к тарелке Юдифи, сиамские близнецы, приросшие к блюду. Оба улыбались, только улыбка Лео перешла в непроизвольное и неукротимое хихиканье, хихиканье с чувством облегчения, однако на сей раз Лео не удалось вернуться к той улыбке, которая играла на губах его двойника. Не обращай внимания, дядюшка, сказал Лео, я просто очень рад, что Юдифь снова со мной. Далее все опять проходило с изысканной корректностью, ибо улыбка Левингера, переводившего взгляд с Юдифи на Лео, казалось, говорила: ты сделал правильный выбор, сын мой.
Все хорошо кончилось, но это только по мнению Лео. Ведь на самом деле Юдифь он еще не завоевал и труд свой не написал. Так Лео, переступая через тот порог, где кончается история, вновь оказался в начале пути.
Смотри-ка, сказала Юдифь, у тебя, оказывается, новая машина, новая, с иголочки fusca, просто блеск! Да, сказал Лео, давай поедем в Bexiga, поедим пиццу?
От этого начала и до самого конца, который он хорошо себе представлял, он продумал уже весь ход предстоящих событий. Он всерьез думал, что достаточно их осознать, чтобы осуществить. Пока они ели пиццу, он уже покончил с намеками на то время, которое они вместе проводили в Вене, и теперь рассказывал, как ему жилось с момента переезда в Бразилию, причем рассказывал всю эту историю так, что она неотступно подводила его к вопросу, который Лео и задал за третьей бутылкой вина: не переедет ли Юдифь к нему? Ведь по сути дела — и в этом заключалась мораль всей истории — все годы разлуки он, можно сказать, жил вместе с ней, потому что все время помнил о ней, продолжал то, что начал вместе с ней, следовал тому, чему она его научила, жил в ожидании ее возвращения. Лео откинулся на спинку стула и закурил паломитас. Он был в восторге от собственных слов. Он вывел все безупречно, так что жизненные казусы приобретали ошеломляющий смысл, и каждый казался неизбежно необходимым этапом, из которого логически вырастал следующий. Прорастающее зерно, растущий побег, молодые листья, затем бутон, в котором уже угадываются смысл и предназначение, во всем своем совершенстве предстающие в распустившемся цветке. Этот растительный образ как-то не очень удачен, Юдифи в нем места не находится, разве что роль той, которая сломала этот цветок. Он начал нервничать. Почему Юдифь так долго молчит? У него было такое чувство, будто она обрывает лепестки по одному, преобразуя законченную рациональность жизни, которую он ей предлагал, в абсурдную иррациональность любовного оракула.
Юдифь до сих пор почти ничего не сказала и не рассказала. И сейчас она в конце концов уронила только одно слово: Нет. Она немного подумала, хотела еще что-то добавить, но тут снова заговорил Лео. Он говорил, так как считал, что недостаточно ясно выразился и недостаточно убедительно излагал, он говорил так, словно речь шла о жизни и смерти, он продолжал говорить еще и потому, что хотел смыть этим словесным потоком крайнее замешательство и шок, которые вызвал у него лаконичный ответ Юдифи, но это не помогало, и он чувствовал себя все более уязвленным и беспомощным. Ты ведь согласишься со мной, что, все вновь повторял он, и еще: нет, подожди, дай мне выговориться, дай мне сказать, и, наконец, он говорил уже только для того, чтобы задержать возможное подтверждение ее отказа, дай мне выговориться, вновь повторил он, думая при этом: как это унизительно, никогда больше не буду так много рассказывать о себе. Лео приходилось признаться себе, что это новое начало никак нельзя было назвать началом завершения. Он и вправду был снова отброшен к самому началу. Опять все с начала: ухаживание, ожидание, беспокойство, смена эйфории раздражением, ненавистью. Но это не все. Все в его жизни внезапно оказалось отброшено к самому началу. Организация его личной жизни, продукт развития, устремленного к завершению, поскольку в конце она позволила ему непрерывно работать, его привычки, которые вырабатывались годами и которые помогали ему держаться и даже удовлетворяли, а теперь вновь вернулось ощущение неуверенности и бездарности. Он очутился в узком пространстве между ожиданиями, связанными с Юдифью, и разочарованиями, которые она приносила. О постоянной работе и думать нечего. Гармоничный симбиоз в доме Левингера разрушен. Как и в начале, Лео опять осознал, что Левингер — не такой друг, которому можно довериться. Ведь позже это уже не играло роли. Прогулки в саду, обед вдвоем, беседы в библиотеке, обсуждение экспонатов коллекции, званые ужины — все это вместе создало со временем систему координат, за пределы которой Лео, как ему казалось, не имел права выходить, потому что она содержала тот счастливый минимум, которого ему было достаточно, чтобы отдаваться своим фантазиям и своей работе, все время утверждая себя в своей деятельности, так что не могло возникнуть ни малейших сомнений в ее осмысленности. А теперь Лео, видимо, надо было непрерывно оговаривать точки, которых эта система координат не содержала, он не хотел ничего другого, не думал ни о чем другом, как о том, почему эта в сущности столь удобная система оказалась столь шаткой. Он не мог больше разговаривать с Левингером. Он снова начал его избегать, потому что его бесило то, о чем он должен был с ним говорить. Он никогда не смог бы сказать Левингеру: На самом деле я думал, что Юдифь мертва. Никогда бы он не смог сказать: Пока я верил, что она мертва, мне прекрасно работалось. Никогда. Но теперь, когда она вдруг снова появилась, черт знает почему — Черт, сын мой? Извини, шучу! — я еще лелеял самые прекрасные надежды: женщина, которую я люблю, жива! Но я не могу тебе передать, дядюшка, как причудлива ее жизнь, это бесконечная смена потребностей, настроений и пристрастий, и она не желает придавать своей жизни смысл и содержание, подчинившись осмысленной организованности моей жизни. Ее жизнь, несомненно, душит мою, губит мое дело. Истина в том, что Юдифь живет слишком интенсивно.
Он не мог открыть Левингеру, что больше не работает, что вся подготовка и предварительные записи последних лет обратились в ничто. А ведь эти прошедшие годы, без сомнения, были продуктивны. Лео читал, делал конспекты, искал точные формулировки своих тезисов, выстраивал в уме концепцию и композицию своей книги. Левингер сказал бы на это: Что ж, теперь пиши, сын мой.
А если бы Лео попытался объяснить, почему из-за Юдифи он этого сделать не может, Левингер сказал бы: Тогда тебе придется о ней забыть. Но это означало бы забыть и все, что он до сих пор сделал, и в первую очередь его дело. Ведь дело есть совлечение покровов с потаенной жизненной тотальности, то есть: оно противостоит жизни. Дело это возникает не из забвения жизни, а благодаря тому, что рациональность жизни осмысленно упорядочивает слепые случайности жизни.
Нельзя забывать, дядюшка Зе, что Юдифь появилась не раньше и не позже, а именно в тот день, когда я собирался начать записывать свое произведение. И в этом с ошеломляющей ясностью обнаружилось то особенно важное значение, которое Юдифь имеет в моей жизни, та роль, которую она играет в системе моей жизни: она есть воплощение случайности жизни. Она олицетворяет собой жизнь, и я люблю ее, конечно, я люблю жизнь так же сильно, как каждый человек, безусловно. Не могу даже передать тебе, дядюшка Зе, насколько сильно. Но я должен победить ее во имя моего дела, это совершенно ясно. И не случайно Юдифь объявилась именно в тот самый день и вошла в мой кабинет. Ведь именно в этот день, когда мне предстояло принять окончательное решение о том, какова будет дальнейшая судьба моего труда, вопрос: труд или жизнь — снова встал передо мной объективно, исходя из законов исторической логики. Но Левингер привык говорить о художниках и философах как о пчелах, которые строят соты, как им и положено, а он сам был пасечником, который, толкуя их произведения, высасывал из них тяжелый, сладкий мед. У Лео просто слов не было, когда в гостиной Левингера начиналась высокодуховная болтовня о высших достижениях человеческого духа, в то время как он ощущал только боль, необходимую для их создания. У него не было слов, когда он сидел в библиотеке Левингера, там тысячи книг, и каждая, пусть даже ни на что особенно не претендующая, была завершенным трудом, была победой, а он не мог ничего противопоставить этим пропыленным насмешкам над его научными притязаниями. И вконец невыносимы были ужины, когда Левингер с понимающим видом хвалил Лео за его отсутствующий вид, служивший якобы выражением его самозабвенной одержимости, с которой он сейчас, по-видимому, работает.