Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Он ненавистное — любовью Искал порою окружить, Как будто труп хотел налить Живой, играющею кровью…

Нарушив мир тихого фамильного очага, поработив и измучив своей тяжкой любовью беззаботную дотоле младшую из росших там дочерей, он внес всем этим начало мятежа, отчаянного неприятия мира в семью, глаза которой «в буднях нового движенья немного заплутался».

Даже на склоне лет, когда былой «демон» «книжной крысой настоящей стал», выцвел в «тени огромных крыл» победоносцевской реакции, даже тогда

…может быть, в преданьях темных Его
слепой души, впотьмах
Хранилась память глаз огромных И крыл, изломанных в горах…

В жалкой фигурке озлобленного старика поэт прозревает подобие врубелевского Демона, этого нового Прометея, которого на этот раз терзает не коршун по воле богов, а беспощадное сожаление, что ему ничего не дано свершить.

Жизнь сына начинается в атмосфере благополучия; «ребенка окружили всеми заботами, всем теплом, которое еще осталось в семье» (III, 462):

И жизни (редкие) уродства …не нарушали благородства И строй возвышенный души. (Из набросков продолжения второй главы)

Но отцовское демоническое «наследство» и «все разрастающиеся события» по-своему, зачастую туманно-мистически, претворялись в его душе, окрашивая ее в трагические топа.

«На фоне каждой семьи, — записывает Блок, размышляя об этой, во многом автобиографической, фигуре, — встают ее мятежные отрасли — укором, тревогой, мятежом. Может быть, они хуже остальных, может быть, они сами осуждены на погибель, они беспокоят и губят своих, по они — правы новизною. Они способствуют выработке человека. Они обыкновенно сами бесплодны. Они последние… Они — едкая соль земли. И они — предвестники лучшего» (III, 464).

Что делать! Мы путь расчищаем Для наших далеких сынов1.

Однако поэтически судьба сына в «Возмездии» почти не претворилась, за исключением третьей, «варшавской» главы, во многом выдержанной еще в ключе первоначального, преимущественно лирического замысла «Варшавской поэмы», навеянной впечатлениями от смерти отца в 1909 году.

Поэтому и образ сына в ней развертывается не эпически, а скорее складывается из отдельных лирических взлетов, близких стихам Блока этой поры.

Уже в первой редакции поэмы затерянный в метельных улицах Варшавы поэт то вспоминает отца, то размышляет о стране, в которой очутился:

Страна под бременем обид, Под гнетом чуждого насилья, Как ангел, опускает крылья, Как женщина, теряет стыд. Скудеет нацьональный гений, И голоса не подает, Не в силах сбросить ига лени, В полях затерянный народ, И лишь о сыне-ренегате Всю ночь безумно плачет мать…

«Весь мир казался мне Варшавой», — восклицает поэт. Варшава — это образ униженного, испакощенного, «страшного» мира, где люди обречены на гибель.

«Ночная тьма», которая «глушила» прозрения героя, — сложный образ: она и вне героя, и внутри его собственной души.

«Внешняя» тьма — это распростершаяся над страной и течение царствования последних Романовых реакция.

В те годы дальние, глухие, В сердцах царили сон и мгла: Победоносцев над Россией Простер совиные крыла, И не было ни дня, ни ночи, А только — тень огромных крыл… Под умный говор сказки чудной Уснуть красавице не трудно, И затуманилась она, Заспав надежды, думы, страсти… («Возмездие»)

Красавица-Россия была для Блока не бесплотной аллегорией.

Ее «сон» был символом участи виденных, узнанных, живущих рядом люден, в чьей судьбе по-разному, глубоко индивидуально и часто непохоже преломилась общая трагедия их родины.

Таков его отец, о котором в поэме говорится:

…с жизнью счет сводя печальный, Презревши молодости пыл, Сей Фауст, когда-то радикальный, «Правел», слабел… и всё забыл…

«Сон» долго преследовал Германа в «Песне Судьбы». И сам Блок вторит ему:

Идут часы, и дни, и годы. Хочу стряхнуть какой-то сон, Взглянуть в лицо людей, природы, Рассеять сумерки времен… («Идут часы, и дни, и годы…»)

«Что общество? — пишет Блок знакомому, Э.К. Метнеру — Никто не знает, непочатая сила. Человеческая и, в частности, русская душа-все та же красавица.

Ублюдки, пользуясь ее дремотой, выкрикивают непристойности, но, право, она их не слышит, или-воспринимает сонным сознанием, где все кажется иным, поганый карла кажется благообразным „благородным отцом“. [19]

19

«Блоковский сборник». И. Тарту 1972, стр. 394.

Стихотворение „На железной дороге“ (1910) — тоже история души, не смогшей „стряхнуть“ с себя сон и насмерть убаюканной безрадостной „колыбельной“ уныло повторяющихся будней:

Вагоны шли привычной линией, Подрагивали и скрипели; Молчали желтые и синие; В зеленых плакали и пели.

В критике отмечалось несомненное родство этого стихотворения со знаменитой некрасовской „Тройкой“ („Что ты жадно глядишь на дорогу…“). Но важнее, пожалуй, помнить другое. Среди символистов к подобному сюжету тяготел не один Блок. Его старший современник К. Д. Бальмонт за семь лет до появления блоковского стихотворения писал в статье о Некрасове: „Бесконечная тянется дорога, и на ней вслед промчавшейся тройке с тоскою глядит красивая девушка, придорожный цветок, который сомнется под тяжелым грубым колесом“.

В этом пересказе „Тройки“ Бальмонт явственно приоткрыл „родословную“ собственного стихотворения „Придорожные травы“:

Спите, полумертвые, увядшие цветы, Так и не узнавшие расцвета красоты, Близ путей заезженных взращенные творцом, Смятые невидевшим тяжелым колесом… Вот, полуизломаны, лежите вы в пыли, Вы, что в небо дальнее светло глядеть могли, Вы, что встретить счастие могли бы, как и все, В женственной, в нетронутой, в девической красе. Спите же, взглянувшие на страшный пыльный путь, Вашим равным-царствовать, а вам — навек уснуть, Богом обделенные на празднике мечты, Спите, не видавшие расцвета красоты.

По мнению критики, это одно из лучших произведений Бальмонта, и все же в нем преобладает символистское отвлечение от реальной действительности, замена конкретных событий и судеб их условными знаками.

Об этом „проклятии отвлеченности“, когда „утрачены сочность, яркость, жизненность, образность, не только типичное, но и характерное“, писал Блок по поводу своей пьесы „Песня Судьбы“ (VIII, 226–227).

Теперь же демонический образ Фаины из „Песни Судьбы“, тоскливо ждущей некоего символического „жениха“, сменился у него „характерной“ и в то же время „типической“, житейски обыденной ч вместе с тем полной высокого драматического накала фигурой героини нового стихотворения.

Поделиться с друзьями: