Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Богемная трилогия
Шрифт:

Долгое время Париж занимали только судебный процесс и мюзик-холльные представления, вертелась красная мельница Мулен-Ружа, приглашая парижан зайти и сравнить талант племянницы и тетки.

— Без фрака и бабочки туда не пускали, — говорила Эмилия Игорю. — Тебя бы, поверь, не пустили.

— Пустяки, ты давай про Париж.

А что про Париж? Ну, явился в один прекрасный вечер персидский шах, скупил все кресла в Мулен-Руже для одного себя, сел в конце зала, дождался номера Эмилии, застыл, как привороженный, и потом, стоило ей только снова появиться, она замечала шаха в самых неожиданных местах зала все ближе к сцене, все ближе, и так оказалось, что в конце представления он уже

сидел в кресле посреди сцены, а потрясенная Эмилия у него на коленях. Они начали петь вместе какими-то тонкими, противными голосами совершенно новые до этой минуты для Эмилии песни, шах баюкал ее, и неизвестно, чем все бы кончилось, не появись из кулис тетка-шансонетка за руку с папой-мукомолом, который просто дал шаху в зубы и вызволил ребенка.

Мюзик-холльная карьера была окончена, Париж взят и тут же сдан без боя.

Но навсегда по-настоящему из всей парижской жизни запомнила девочка только одну встречу. Маленький кудрявый человечек с ромбовидными усиками, в огромных штиблетах, в жилетке, с тросточкой‚ потрясший Эмилию тем, что оказался одного с ней роста, держа ее ручку в своей, говорил после спектакля:

— Ты так на меня похожа, Эмилия.

— Ну а ты? Что ты? — спрашивал совершенно уже сбитый с толку Игорь.

Эмилия не решилась соврать.

— Если бы, Чарли, — ответила я. — Если бы…

Записывать надо только ложь, самое достоверное, что с нами происходит, записывать и радоваться, что хоть что-нибудь да происходит.

Любила она в жизни многих, ее же любили все, не было знаменитости, с которой не случился бы роман или мог случиться, что в конце концов одно и то же. Доказательств не требовалось, когда при встрече с когда-то ею любимым великим человеком она резко вздергивала головку и, обдав его самой загадочной и многозначительной на свете улыбкой, проносилась дальше не оборачиваясь, а он, привыкший к интересу к своей особе, ошарашенно смотрел ей вслед, припоминая, когда и где могла произойти между ними встреча. С этой минуты он уже совершенно не интересовал ее, Эмилия знала: стоит за спиной и смотрит моргая, она была удовлетворена Дальше, дальше!

— Это был не роман, — говорила она. — Это было что-то обаятельное.

С будущим мужем своим она встретилась в Скадовске, куда он приехал залечить травму позвоночника, полученную в результате падения с лошади.

Он был узок в плечах и насмешлив. Сама судьба выбрала для его лечения Скадовск. Пятилетняя Эмилия попыталась применить старый трюк, одарив его улыбкой и пройдя мимо, но, несмотря на травму позвоночника, юноша с неожиданной силой схватил ее за воротник и продержал некоторое время в воздухе, как тряпичную куклу. Потом опустил и извинился. Эмилия поняла: судьба.

Наездник, музыкант, острослов, настоящий петербуржец, отец — врач, мать — полуполячка-полувенгерка, позже, в семнадцатом, ее, неописуемую красавицу, задушит в Питере дворник, Владимир окончил гимназию с отличием, его товарищами по классу были будущий министр иностранных дел фашистской Германии Риббентроп и сиамский принц. Биография Владимира отличалась подлинностью, и, сравнивая с ней свою, Эмилия, ужасаясь несоответствию, с огромной энергией начинала наверстывать упущенное.

— Эмилия, — останавливал ее Владимир. — Вы не обидитесь, если я вам не поверю?

— Не обижусь, — отвечала она покорно.

— Вот и чудно.

Этой своей любовью к истине и только к истине Владимир отличался и от самой Эмилии, и от Игоря, с которым подружился через несколько лет крепче, чем с Риббентропом и сиамским принцем, и уже навсегда. Эмилию связывала с Игорем тоска воображения, с Владимиром — уважение преступника к отрезвляющей силе закона. Его объятия были прохладными, но

вполне мужскими. Она — водопад фраз, он же — курсив. Из всего сказанного ею всегда выбирал самое главное и оставлял на память. Игорь же мог этого главного не заметить. У него своего было полно.

Уважение к другому с полным знанием цены самому себе — вот что такое Владимир, а представьте еще узкое надменное лицо, отражающееся в крышке рояля, узкие белые пальцы на клавишах, и вы поймете, почему Эмилии, глядя на Владимира, все время хотелось кричать.

Они гуляли по набережной в Скадовске под большим мохнатым шелковым зонтом, и на всем пути вдоль берега за ними следовала яхта, на яхте матрос в подзорную трубу следил за передвижениями хозяина, а выше, вдоль обрыва, вели лошадей, если б им захотелось завершить прогулку верхом.

Владимир много говорил о Скрябине, и становилось ясно, что Скрябин — недоцветший гений, что участь гения — умирать как бы нераспакованным. Вот ценная бандероль пришла, лежит в прохладе на дачном столе, ее не замечают, на ней уже легкий слой пыли, крошки, мухи присаживаются, а ее все не распаковывают и не распаковывают. А иногда даже отсылают назад за отсутствием адресата. Так и Скрябин.

Оставалось выбрать подвижничество или любовь к ней, Эмилии. Владимир явно предпочитал любовь. Но венчаться было невозможно, ему шестнадцать, ей, как известно, вечные пять. Оставалось выкрасть пачку денег у папы-мукомола, сбежать в Одессу, снять номер в самой дорогой гостинице, где их, конечно же, не станут искать, провести лучшую неделю в жизни и только тогда дать в Скадовск телеграмму: «Поздравьте меня я беременна всегда ваша Эмилия».

А через час городской голова в сопровождении пристава уже стучал в их номер, потом долго оглядывал Эмилию, конфузливо покашливая, и наконец, сообщив, что папа-мукомол в больнице и при смерти, предложил свой собственный автомобиль, чтобы немедленно отправиться в Скадовск.

Свой самый изящный парижский бант надела Эмилия. Он трепетал над городом, над изумленными одесситами, пока автомобиль городского головы с Эмилией и ее томным другом выезжал из Одессы. Он трепетал, как свет любви, как свет надежды.

Тревога оказалась ложной, папа-мукомол выдюжил, с Эмилией тоже ничего страшного не произошло. Владимир возвращался в Петербург, увозя ее невинность, оставив взамен клятву верности.

Позже, гораздо-гораздо позже, уже в 41-м, когда все еще пятилетняя Эмилия, выбираясь из Харькова, была застигнута бомбежкой в поезде и, успев выхватить из мешка самое дорогое, что было у нее в жизни, авоську с письмами Игоря и Володи к ней, успев обмотать рыжей лисой горло, голося, мчалась вместе со всеми, потрясая всем этим богатством, к небольшому леску и, добежав, обхватила дерево, прижалась к нему, как к надежному, знающему, как защитить ее, мужчине, а потом упала оглушенная и только через два дня, очнувшись в лазарете, увидела, что никакой авоськи с письмами больше нет, начала плакать и плакала долго, пока не поняла, что и мужа, и любовника гораздо больше взволновала бы судьба лисьей горжетки, отброшенной взрывной волной на ветку, чем эти письма, написанные неизвестно зачем и по какому поводу.

Да и где они, эти поводы?

Она всегда рассказывала о своем муже как о великом композиторе, находились специалисты, просили дать почитать ноты, и тогда она с изумлением вспоминала, что нот никаких тоже нет, все написанное им рассылалось по издательствам и почему-то всегда терялось в пути. Да-да, та самая нераспечатанная бандероль. Скрябину, правда, повезло больше, хоть что-то сохранилось.

— Нет, действительно ничего-ничего, ни одного листочка?

— Поверьте!

— Вот уж действительно ужас!

Поделиться с друзьями: