Боговы дни
Шрифт:
Они так привыкли ко всему этому, что, когда однажды всё оказалось сделано и можно было, наконец, начать спокойно, по-дачному, отдыхать, они растерялись…
К тому времени отец уже вышел на пенсию и приезжал в деревню на своём «Москвиче» рано, в апреле-мае, жил до глубокой осени, год от года всё дольше. Иногда прихватывал и зиму. Каждую весну, когда подходило время отъезда, он уже рвался из города, из шума и суеты.
— Приеду, загоню машину во двор, закрою ворота — и попробуй меня достань! — озорно прищуриваясь, говорил он.
Для него этот дом был островом спасения и отдохновения, о его тесовые ворота разбивались все несчастья. Прикипел к нему и Виктор. И теперь, когда дача была обустроена и особой помощи там уже не требовалось, он всё равно старался вырваться
Но в последние годы, на восьмом десятке, отец начал быстро слабеть, стариться. Село зрение, и он уже не мог водить машину, что для него, с ранних лет привыкшего к рулю, стало ударом. В деревню тоже начал ездить на поезде, жил там «безлошадным». А потом случились два инфаркта, после которых он сдал уже всерьёз. Стал молчаливым, ушёл в себя, потерял интерес к своим многочисленным хобби. Из пожилого, но ещё энергичного человека превратился в немощного старика.
Деревенский дом, словно почувствовав, что слабеет хозяйская рука, тоже погрустнел, постарел. Потускнели давно не крашеные наличники, начало коситься крыльцо, двор зарастал буйной травой, с которой старику уже трудно было справляться. Недомогая, он иногда целыми днями лежал в избе, усадьба стояла притихшая, безмолвная. Во дворе прыгали по заборам, высматривая, что плохо лежит, вороватые сороки да с хозяйским видом пробегали куда-то в траве по своим таинственным делам соседские кошки. И грустно-безжизненно, отражая небо, в переполненной бочке под водостоком дома стояла дождевая вода, которую давно уже не брали на хозяйственные нужды.
Всё оживало, только когда приезжал Виктор, но ему удавалось вырваться ненадолго. И только в этом году он взял отпуск на целых три недели.
* * *
Утром Виктор проснулся рано, вышел во двор: день занимался погожий, в складках голубевших за деревней лесистых гор таяли завитки тумана. Оглядел наконец отцовское хозяйство при свете солнца. От покрытого утренней сыростью крыльца с забытыми, нахолодавшими за ночь отцовскими галошами в росистой траве шёл неширокий прокос к бане. По нему неторопливо шествовал худой серый кот, брезгливо обходя то тут, то там клонившиеся поперёк дороги, отяжелевшие от росы верхушки лебеды. Виктор шикнул — кот нехотя оглянулся, неприязненно сверкнул на него жёлтыми глазами и, так и не прибавив шагу, скрылся за углом бани… И коты, и одичавший, затянутый крапивой малинник у забора, и вросшие в землю, еле видные в траве старые козлы возле поднавеса — всё было на своих местах.
Виктор смотрел, как разгорается день, думал, что вот сегодня-завтра выкосит отцу ограду, поколет дровишек, а потом немного отдохнёт — поездит с двоюродным братом Васькой на рыбалку, по грибы. Договорённость уже была.
Вдруг в привычном, до мелочей знакомом пейзаже двора ударило по глазам новшество: там, где была крыша сарая, — сквозило небо. И он вспомнил. Приехав в деревню в апреле, отец позвонил ему на сотовый и среди прочего сказал, что у сарая, наверное, под тяжестью снега, провалилась крыша и что восстанавливать её нет уже ни сил, ни необходимости.
Стараясь не замочить в сырой траве брюки, он прошёл к сараю, отбросил берёзовую соковинку, подпиравшую воротину, приоткрыл её и протиснулся внутрь. Рухнувшие плахи-стропила, одним концом ещё державшиеся на верхнем венце, другим лежали на земле вместе с тёсом обрешётки и обломками шифера. Между ними уже лезла вездесущая крапива. Над головой зияло небо.
Выбравшись наружу, Виктор сел на крыльце на лавочку, закурил. В этот просторный сарай отец раньше ставил свой «москвич», а когда перестал водить, он за ненужностью стоял почти пустой. Восстанавливать его действительно не было смысла. Отец тогда так и сказал по телефону: «Помаленьку растаскаю, спилю на дрова». «Не растаскал, — думал Виктор. — Сам еле ноги таскает, за самим уже догляд нужен. Хорошо хоть, тётка с Васькой рядом… А ведь какой был раньше
шебутной!..»Скрипнула дверь, щуря от утреннего света полуослепшие глаза, на крыльцо вышел отец. Упёрся рукой в поясницу, тяжело сел рядом, затяжно, по-стариковски, закашлялся. Прокашлявшись, глядя перед собой, спросил:
— Что, с дороги не спится?
— Ничего, выспался… За сарай, смотрю, не брался?
— А-а-а!.. — отец слабо махнул рукой. — То сердце, то спина… Пусть стоит. Может, как отпустит, попилю маленько.
— Я попилю.
— А-а-а… Отдыхай лучше. Они и дрова эти не особо нужны… Траву свали в ограде и отдыхай. Я вон прокос, чтоб хоть в баню ходить, пока косил — и дух вон…
Они сидели на своём любимом крылечке, начинался большой летний день, начинался его, Виктора, долгожданный отпуск, и вроде всё шло, как задумано. Почти всё. Незапланированной оказалась только эта откуда ни возьмись, как чёрт из табакерки, выскочившая сарайная история.
* * *
Весь день Виктор косил, наводил в ограде порядок, а назавтра они с отцом, взяв литовку и грабли, с утра пошли на кладбище — прибрать родные могилы.
Кладбище, видневшееся на увале за деревней, приходилось как раз против отцовского переулка. До него было ровно восемьсот сорок метров — когда-то отец вымерял это расстояние спидометром и при случае любил об этой близости упомянуть. «Как придёт время, повезёте меня прямо из ворот по переулку — никуда не сворачивать, удобно», — шутил он, но так, что выходило «и в шутку, и всерьёз». А в последние годы стал говорить об этом уже без всяких шуток, и Виктор часто замечал, как подолгу он смотрел в окно, в которое виднелся кладбищенский увал…
Медленно, под шаг старика, тяжело шаркая галошами в уже горячей пыли полевой дорожки, поднялись они в гору. Полынью, мёдом, тёплой землёй пахнул увал, жаркий ветерок трогал его дикую траву, словно гладил косматую шевелюру. Здесь всегда стояла тишина, лишь трещали кузнечики да попискивали в бурьяне пичужки.
На заросшем полынью и шиповником кладбище они обошли могилы родных и знакомых, потом выкосили и прибрались в оградке у деда и бабушки. Сели за обитый старой клеёнкой столик, налили символически, не чокаясь, помянули всех сразу. Отсюда, с кладбищенского увала, широко открывалась, струилась в жарком мареве земля: поблёскивала на солнце крышами вытянувшаяся вдоль речки деревня, голубели уходящие к горизонту лесистые горы, по спускавшемуся с далёкого увала шоссе бежала крошечная легковушка и, то теряясь в воздушном океане, то вновь возникая, до них долетало тонкое жужжание мотора. Здесь, где в кузнечиковой тишине над могилами задумчиво клонились ромашки, всё это виделось и слышалось как-то по-особенному. Словно к жизни, что шла вокруг, на этих голубых горах-увалах, добавлялось что-то ещё, непостижимое, безмерное.
Отец долго глядел на деревню, на выползающую из переулка, оттуда, где виднелась крыша его дома, дорожку, по которой они пришли.
— Да-а-а… Восемьсот сорок метров, — наконец сказал он. Помолчал и добавил:
— Не забудь, вот здесь меня положите, где сейчас сидим. Рядом с бабушкой.
— Да чего засобирался-то, господи! Сто лет ещё проживёшь… — не выдержал Виктор и тут же с досадой почувствовал, что говорит не то.
— Сто лет… — отец отрешённо глядел перед собой.
— Эх, Витя…
Где-то, казалось, в глубине увала вдруг глухо рокотнуло, по телу земли прошла дрожь. Виктор взглянул на небо: из-за гор вставала сизая хмарь.
— Ладно, тоску на тебя нагоняю, — глянул на тучу старик. — Давай до дому, пока не прихватило… Помни только: если помру в городе — повезёшь сюда. Хочу уйти в эти вот горы, в эти ромашки…
* * *
Отец сердито отмалчивался, лежал в избе: мол, делай, что хочешь, только всё зря.
Наконец, через пару дней утром вышел в огород, долго глядел на разворошённый сарай. Виктор подтёсывал очередной горбыль, воткнул топор в чурку. Полез за сигаретами. Сели рядышком на бревно.