Боль
Шрифт:
21
Ричарди увидел, что Майоне еще не ушел, и поручил бригадиру проводить Ливию до гостиницы, а также проверить в полицейском управлении Пезаро, все ли время Ливия находилась там в те дни, которые назвала, и действительно ли была одна.
После этого комиссар решил вернуться домой, ему было холодно.
По дороге он мысленно пытался расставить по порядку те факты, которые узнал за этот долгий день опросов. Он испытывал знакомое тревожное ощущение: чего-то не хватает. Будто он забыл что-то сделать, потерял какую-то вещь или неправильно оценил некое обстоятельство. Кто-то сказал что-то важное и необходимое, а ему никак не удавалось вывести это «что-то» на поверхность сознания и использовать. Кто же это был? И что сказал?
Ветер срывался, чем дальше, тем сильнее. На опустевшей улице слышалось его завывание в воротах домов, стук ставней и цоканье копыт чьей-то лошади по большим камням мостовой. Няня приготовила ужин и ждала комиссара, а сама тем временем шила что-то для какого-то дальнего родственника из Фортино. Увидев питомца, она, как всегда, принялась заботливо ворчать:
— Новое дело, да? Еще одно убийство. Это сразу видно, у вас лицо меняется. Дело для вас становится навязчивой идеей. Когда человек на работе, он работает. Но дома он должен думать о своих делах. А вы — нет, вы всегда думаете о мертвецах, крови и ножах. Почему бы вам вместо этого не подумать, как создать семью? Уже вводят новый налог, его должны платить те, кто не женат. Так что же вы делаете — платите налог? Чего вам-то не хватает? Вы могли бы подцепить лучшую женщину Неаполя, вы же красивый и богатый. И еще молодой. Думаете, всегда будете молодым? Мне вот кажется, я только вчера была красивой девчонкой, а сейчас старая развалина. И вся моя жизнь прошла рядом с кем? С человеком, который даже не хочет иметь детей! Не желает хоть немного порадовать бедную старушку! Сколько мне потребуется мужества это терпеть!
Ричарди, которого успокаивали жалобы няни как фоновый шум, ужинал, размышляя о своем деле. Он, несомненно, выяснил, каким человеком был Вецци. Темная, ужасная личность, в которой соединились все самые худшие стороны человеческой натуры. Невероятно талантливый, благодаря своему таланту он умел очаровывать людей. Но на ком он пробовал свои чары? На людях своего окружения, за пределы которого практически не выходил.
Однако у Вецци была жена, красивая и вначале влюбленная в него. Возможно ли, что он не понял, какую драму она пережила, потеряв своего маленького сына? Ливия действительно красавица. Несомненно. Даже он, обычно мало обращавший внимание на женскую красоту, заметил это. Восхитительная женщина. И есть в ней что-то кошачье. Она уж точно не внушает доверия, и ее присутствие не успокаивает. А няня продолжала свое:
— Спокойная, тихая женщина, вот кто вам нужен. Такая, которая сможет заботиться о вас, когда я умру, а это скоро случится, судя по тому, как болят мои старые кости. Только я одна и знаю, как устаешь от работы, чтобы поддерживать в порядке этот дом. А еще стирай, гладь, развешивай, пришивай пуговицы, которые вы все время теряете. И готовь ужин, который остывает, потому что вы никогда не возвращаетесь домой по вечерам. Разве это жизнь?
Можно ли убить человека из-за женщины? Он видел, как людей убивали из-за гораздо меньшего, чем глаза Ливии и аромат ее тела. Но кто мог войти в коридор гримерных во время спектакля? Чужака заметили бы все, но свой человек, кто-то из театра, мог пройти незамеченным. Вошел в гримерную и вышел из нее? Но как? Ричарди рассеянно улыбнулся Розе, поцеловал ее в лоб и пошел в свою комнату.Морские волны, подгоняемые ветром, с ревом обрушивались на скалы. Из окна номера на третьем этаже отеля «Эксцельсиор» просматривались высокие гребни пены, ночью обычно серые, и лодки рыбаков, пришвартованные далеко от берега, беспорядочно качающиеся на волнах. Ливия курила в темноте и смотрела на морской пейзаж, который буря заставила двигаться.
Она могла бы уйти отсюда, Марелли, импресарио Арнальдо, пригласил ее на ужин. Он сказал Ливии, что теперь она могла бы вернуться на сцену, поскольку фамилия Вецци больше для нее не препятствие, а, напротив, прекрасная реклама. Теперь над ней больше не будет довлеть тень великого тенора. «Теперь» — и это главное! Теперь она свободна.
Но чувствует ли она себя свободной? Или появится еще один призрак — образ Арнальдо? Его дыхание, его руки. Голос. Арнальдо, каким он был вначале, и Арнальдо, каким стал потом.
Ливия не знала, почему заговорила сегодня с комиссаром о своих отношениях с мужем. Затягиваясь сигаретой, она подумала, как давно ни с кем не говорила о нем. Даже ее родители, которые всегда были с ней рядом, очень заботились о ней и после смерти Карлетто называли «бедная Ливия», много лет не слышали от нее ни одного слова об Арнальдо. Не спрашивали о нем, потому что, конечно, догадывались, как обстоят ее дела. А сегодня в такую серьезную минуту она призналась незнакомому человеку в своих самых потаенных чувствах.
Ливия подумала о привычке страдать, которую интуитивно уловила в Ричарди. Он делал чужое страдание своим, потому боль стала частью его жизни.
Она без труда призналась себе, что ее привлекает этот мужчина с холодным, непроницаемым взглядом. Она отказалась от приглашения Марелли, поужинает с ним в другой раз. Ее карьера ждала столько времени, подождет и еще вечер.
Ливия грустно улыбнулась в темноте, вспомнив зеленые глаза Ричарди. За стенами звучали жалобы ветра и волн.Энрика в своей теплой и ярко освещенной кухне мыла посуду, поужинав вместе с семьей. Там, как обычно, царил такой беспорядок, словно прошел целый батальон голодных солдат.
Из других комнат до нее долетали крики братьев, плач племянника, спор отца с матерью, сестрой и зятем. Энрике было почти приятно после ужина ставить все вещи на места — терпеливо и целеустремленно. Любовь к порядку была основной чертой ее характера, проявлением мягкости и упорства. Она не хотела, чтобы ей помогали, с ласковой улыбкой отказывалась от предложений матери, страдающей артритом, и младшей сестры, которой надо было ухаживать за сыном-младенцем. Ей достаточно было, чтобы никто ее не торопил и не входил во время работы в кухню — в ее маленькое царство. Такая она, Энрика, — спокойная, улыбчивая, молчаливая. Не поворачиваясь, она взглянула в окно. Пока ничего.
В этот вечер голоса старших звучали возбужденно. «Политика, — подумала Энрика. — Все время политика». По мере того как фашистский режим укреплял свои позиции, мнения людей все больше расходились. Отец Энрики, либерал, был убежден, что свободе постепенно приходит конец. Он говорил, что тому, кто думает иначе, чем большинство, трудно выражать свои взгляды, не пострадав от насилия, а в экономике застой, и доказательство этого — его дочь и зять с маленьким ребенком вынуждены по-прежнему жить с ними.
Зять был компаньоном тестя в торговле, но вступил в фашистскую партию и восторженно верил в ее идеи. Он называл тестя пораженцем, а надо доверять мнению дуче и руководителей партии, то, что они выбирают, пойдет на благо стране. Сейчас надо принести жертвы для того, чтобы потом быть первыми в мире. Судьба Италии со времен Рима — господствовать над другими ради блага человечества. Надо гордиться тем, что мы — итальянцы, и с верой переносить лишения. Когда судьба Италии определится, наступит процветание и благополучие.
Энрике не нравилось, что они не согласны друг с другом. Но она знала, отец и зять любят друг друга, и сегодняшний спор закончится, как обычно, рюмкой коньяка перед радиоприемником. Сама она не знала, что думать об этих спорах. Ей казалось, прав отец, хотя это не делает его счастливым.
Энрика бросила быстрый взгляд на окно. Все еще ничего нет.
Она знала, что родители беспокоятся за ее будущее. Она все чаще чувствовала озабоченность в ласках матери, во вздохах отца, когда он смотрел на нее. Младшая сестра замужем уже больше года после пяти лет помолвки. Когда-то она отказывалась от предложений своих подруг, которые по субботам во второй половине дня приглашали ее пойти с ними на танцы.
Энрика не была красавицей — высокая, в очках из-за близорукости, движения не очень изящные, ноги слишком длинные. Но зато у нее восхитительная улыбка, и несколько молодых людей спрашивали о ней у сестер и подруг. Мягко и тихо, но так, что возразить невозможно, она отказывалась от приглашений, не обижая этим никого. Ей нравилось читать и вышивать. А еще слушать музыку по радио. Романтическую музыку, от которой хочется мечтать. Иногда Энрика ходила в кинематограф. Несколько месяцев назад она видела звуковой фильм и была так им очарована, что плакала. Отец растрогался настолько, что даже немного прогулялся с ней по улицам.
Она поставила тарелку в буфет, стоявший рядом с окном, и бросила взгляд сквозь стекло. По-прежнему ничего.
Энрика от всех скрывала правду. Не хотела никому рассказывать, что в душе не чувствует себя вправе принимать ухаживания молодых людей. Ей казалось, все будут смеяться и примут это за обычные мечты простодушной девушки, а настоящая-то жизнь совсем другая. Ей двадцать четыре года. А она до сих пор одна, и это — истинная правда. Они скажут, что нет смысла вышивать приданое, которое, скорее всего, никогда ей не понадобится. И если она хочет иметь семью, детей и дом, лучше не терять времени зря и начать появляться на людях.
И тогда ей пришлось бы рассказать остальное. Про окно напротив и занавески, которые открываются в нем каждый вечер, правда, в разное время. Про ту встречу возле тележки с фруктами, когда она взглянула в эти глаза. Ни разу в жизни она не видела глаз, в которых было бы столько отчаяния. И о том, что она каждый вечер много часов подряд ощущает на себе лихорадочный взгляд этих глаз — из-за стекла зимой и без него летом, когда горячий южный ветер доносит с Санта-Терезы аромат моря. В этом взгляде заключено все: обещание, мечта, даже горячее объятие. Подумав об этом, она внезапно повернулась к окну. Передняя занавеска была отодвинута. Энрика опустила взгляд, покраснела и на мгновение незаметно улыбнулась: «Добрый вечер, любимый».
Ричарди наблюдал за Энрикой и любовался ее медленными, размеренными и точными движениями.
Чего-то не хватало, какой-то детали, подробности. Он был уверен, что находится близко от разгадки или по меньшей мере на пути к ней. Дело во фразе, которую он услышал, сохранив в дальнем уголке памяти, а вспомнить не может.
Энрика тщательно раскладывала тарелки в раковине — от самой маленькой до самой большой.
Попробуем вспомнить всю информацию — от самых незначительных до самых важных сведений. Важные сведения он помнит хорошо, незачем на них сосредотачиваться.
А вот те, которые на первый взгляд не важны…
Энрика протирала стол тряпкой.
«Припомним то, что было сказано. Кого я слушал первым?»
Энрика расставляла стулья вокруг стола.
«Дона Пьерино. Он мне рассказывал сюжеты опер».
Энрика складывала скатерть, которую перед этим встряхнула.
«Еще священник рассказывал мне про Вецци, каким великим певцом тот был. У него при этом даже голос дрожал».
Теперь Энрика сметала с пола крошки, оставшиеся после ужина.
Ричарди вспомнил, в каком восторге был дон Пьерино. Но ведь помощник настоятеля не присутствовал на репетициях, он сам ясно сказал это.
Энрика закончила приводить кухню в порядок и, довольная своей работой, оглядывала помещение.
«Дон Пьерино сказал, что слышал голос Вецци на пластинках и на других представлениях, а в этот раз — нет».
Энрика доставала шкатулку для вышивания. Сейчас она поставит свой стул возле окна и зажжет лампу. Лучшая минута дня для Ричарди, он видел, как Энрика, сидя у окна, начинает вышивать левой рукой, слегка склонив набок голову. У него задрожало сердце.
«Дон Пьерино сказал мне: «Когда я вчера увидел его вблизи, у меня задрожало сердце от восторга».
В темной спальне произошло нечто необычное, мрачный комиссар Ричарди в халате и с сеткой на волосах улыбнулся и тихо сказал: «Спасибо. И спокойной ночи, любимая».22
Дон Пьерино поднял над головой облатку во время освящения Святых Даров. Никогда он не чувствовал так сильно близость к Богу, как во время освящения. Он — посредник между Богом и миром людей, он берет частичку рая, чтобы отдать его своим прихожанам. Ради этого он стал священником.
Он склонился перед алтарем, прижался лбом к белой льняной ткани, которой был накрыт мрамор. Снаружи доносились жалобный вопль ветра и чей-то голос.
Дон Пьерино поднял взгляд и увидел в полумраке (было семь часов утра) знакомую фигуру.
В глубине церкви стоял, широко расставив ноги, мужчина с непокрытой головой, но без шляпы в руке. Руки он держал в карманах пальто, на лицо ему падала прядь волос. Сняв облачение и выйдя из ризницы, дон Пьерино оказался перед ним.
— Комиссар! Какой добрый ветер принес вас сюда? Этот вопрос сегодня очень к месту!
Ричарди поморщился.
— Вам уже с утра так весело, падре? Отчего бы? Вы хорошо позавтракали или вам помогает вера?
— Конечно вера, и я еще не завтракал. Не выпьете ли со мной кофе с молоком в ризнице?
— Кофе с печеньем, но в «Гамбринусе», напротив. Угощаю я.
— Разумеется, вы. Я же дал обет бедности, вы об этом помните?
Город за стенами церкви уже проснулся. Бригада рабочих в спецовках ждала, пока отъедет от остановки троллейбус до сталеплавильного завода в Баньоли. Несколько учениц в черных фартуках и пелеринах шли в сторону полузакрытого пансиона на площади Данте. Извозчики и такси начали съезжаться на площадь Плебисцита. Они будут дожидаться предпринимателей, которые скоро заполнят улицы. Каменщики шли группами по три-четыре человека к побережью, где сейчас покрывали улицу асфальтом.
— Падре, я побеспокоил вас, чтобы задать один вопрос. Вчера утром вы сказали мне, что в этот раз не слышали пения Вецци. Это верно?
— Разумеется, комиссар. Когда он репетировал, двери были строго закрыты для всех. К тому же он участвовал только в генеральной репетиции. А в тот вечер, вы это хорошо знаете, он не успел запеть.
Ричарди наклонился к нему и сказал:
— Но я помню, вы сказали, что видели его вблизи. Или я неверно вас понял?
Дон Пьерино печально улыбнулся.
— Нет, комиссар, вы поняли верно. Даже думаю, я был одним из последних, кто видел его живым, не считая, разумеется, его убийцы.
— И при каких обстоятельствах это случилось? Прошу вас, падре, расскажите мне об этой встрече во всех подробностях, это очень важно.
— Все просто. Я стоял в том закутке наверху лестницы, теперь столь печально известном, лестницы, которая ведет от садового входа к гримерным. Должно быть, я нечаянно высунулся наружу, там не так уж много места, поверьте мне, и загородил собой часть лестницы. Вдруг чувствую, как кто-то меня толкнул — и достаточно сильно, я даже чуть-чуть покачнулся. Поворачиваюсь и вижу огромного человека, высокого и толстого. Он мне сказал «извините», а я ему «это вы меня извините» или что-то в этом роде. Вы ведь знаете, я не должен был там находиться. А потом я увидел, как он входит в гримерную Вецци, ту, что под лестницей.
Ричарди, предельно сосредоточенный, не сводил глаз с лица священника.
— А как он выглядел, падре? Во что одет, вы помните?
— На нем было пальто, черное, длинное. И белый шарф, который закрывал почти все лицо. На голове черная шляпа с широкими полями, надвинутая почти на глаза. Нет, лица я не видел. Но это точно был Вецци, а если бы нет, зачем тому человеку входить в его гримерную?
«Вот именно, зачем?» — подумал Ричарди.Сначала появился ее запах. Ричарди поднял голову от отчета, который составлял, когда по его чувствам вдруг ударил этот особенный пряный запах дикого леса. За мгновение до того, как сознание связало запах с человеком, в дверях кабинета появился Майоне и объявил:
— Комиссар, к вам синьора Вецци.
Ричарди велел ее впустить, Ливия вошла в кабинет. Она была одета в строгий черный костюм с юбкой до середины икр, которая подчеркивала мягкие очертания ее бедер. Жакет, застегнутый до самой шеи, подчеркивал большую, но не тяжелую грудь. Пальто с меховым воротником она перекинула через руку, на плече на длинном ремешке висела сумочка. Шляпа немного сдвинута набок, черная вуаль поднята. На лице ни следа бессонницы, хотя, подумал Ричарди, Ливия вряд ли хорошо отдохнула этой ночью. Большие черные глаза, полные жизни, смотрели внимательно, легкий макияж смягчал их выражение. На полных губах порхала легкая улыбка.
— Каким я вас оставила, таким же вижу снова, комиссар. Вы не уходите из кабинета на ночь?
У Майоне, продолжавшего стоять в дверях, изогнулась бровь.
— Телом — да, синьора, но только телом. Как вы себя чувствуете? Вы в силах выдержать предстоящее?
— Конечно, комиссар. Для этого я и приехала, хотя мне будет трудно.
Ричарди велел Майоне приготовить к поездке один из трех автомобилей управления и предупредить доктора Модо об их визите.
Короткий путь до больницы прошел в молчании. Машину вел Майоне, это давалось ему не очень легко. Его ругательства по поводу неожиданных препятствий единственные нарушали тишину.
Ливия опустила на лицо вуаль и старалась тихо дышать. Она чувствовала присутствие Ричарди рядом, очевидно, он о чем-то напряженно думал.
Комиссар же в это время размышлял о том, что недавно услышал от дона Пьерино.
Совершенно ясно, человек, который толкнул священника, не Вецци. В этот момент тенор был уже мертв. А если и нет, то, несомненно, загримирован и запачкал бы гримом шарф, а на шарфе не было ни пятнышка.
Но тогда почему этот человек вернулся в гримерную? Почему, убежав через окно, не скрылся в темноте, а возвратился, рискуя быть замеченным? И наконец, как он мог быть уверен, что труп за это время не обнаружат? По-прежнему слишком много неясностей. Но Ричарди был уверен, что выиграл важное очко в своей партии против убийцы.
В покойницкой больницы их встретил доктор Модо в белом халате. Скульптурная красота Ливии явно произвела на врача большое впечатление, и он выразил вдове соболезнование.
— Спасибо, доктор. Я хотела бы сказать вам, что мучаюсь от боли, которую ничто не может утешить. Однако, возможно, это не боль, а печаль о прошлом, смутная тоска и грусть.
— Мне жаль, синьора, очень жаль. Нет ничего печальней, когда человек умирает, а его смерть ни у кого не вызывает боли.
Ричарди слушал их, стоя в стороне. При этих словах он вспомнил про слезы, которые оставили следы на лице паяца, — две больших темных полосы на слое грима. Комиссар мысленно увидел его полузакрытые глаза и полусогнутые ноги, услышал слова его последней песни. Нет, боль была — боль утраты, горе человека, у которого отняли столько лет его будущей жизни.
Больничный служащий подкатил к ним тележку с мертвым телом под белой простыней. Ливия и Ричарди встали с одной стороны от нее, Модо с другой. Врач поднял край простыни и открыл лицо куклы, которая раньше была человеком. Все трое, молча, смотрели в это восковое лицо. Взгляды останавливались на маленьком, размером с мелкую монету, синяке на скуле и разрезе с четкими краями в правой части шеи. Глаза и рот были полуоткрыты, словно труп испытывал утонченное удовольствие, например слушая музыку, звучавшую для него одного. В центре горла виднелся шов — след вскрытия.
— Это он, — выдохнула Ливия и так сжала руки, что они побелели.
Ричарди вынул одну руку из кармана и подхватил вдову под локоть, та оперлась о него, чтобы не упасть.
— Извините, — сказала Ливия. — Я думала, что подготовлена. Я так много думала об этом. Но, может быть, к этому невозможно подготовиться?
Доктор вздохнул, эта ситуация была ему хорошо знакома. Он снова накрыл труп простыней и сделал знак служителю, который ждал в стороне. Тот укатил прочь тележку, и больше никто не видел Арнальдо Вецци во плоти.
В маленькой комнате перед покойницкой доктор предложил Ливии сигарету, и, когда зажигал ее для вдовы, у него дрожали руки.
— Какая нелепость! Такое величие, такие мечты. Волшебный голос, не имевший равных. Дерзость, упрямство и всемогущество. А потом абсолютная тишина и молчание.
Доктор Модо вздохнул:
— Так бывает всегда, синьора. Не имеет значения, кем был человек. Один и тот же полный достоинства вид, молчание. Как бы они ни умер ли — на войне или от болезни. Сколько бы людей ни ждали здесь, тот, кто там, за дверью, всегда один и молчит.
Ричарди услышал это и подумал: «Ты говоришь — молчание, доктор? Ты не представляешь себе, сколько им еще нужно сказать. Они поют, они смеются. И говорят. И орут. Только вы этого не слышите. Тут дело в устройстве уха. Мертвые издают такие звуки, которых вы не можете слышать. А я их слышу — и сколько!»
Ливия поблагодарила доктора. Он сказал ей:
— Считайте, что я в вашем распоряжении. Кто заберет отсюда тело для похорон?
— Этим займется Марелли, импресарио покойного.
И так далее, и так далее. Подробное красноречие смерти.
Обратный путь был не таким, как путь туда. Ливии стало намного легче по нескольким причинам сразу. Она постепенно осознавала, что в любом случае важная глава ее жизни закончилась. В этом чужом для нее городе, дрожа от странного, не по сезону холодного ветра, она, возможно, снова обрела свободу, которую не искала много лет. И лицо Арнальдо, искаженное смертью, больше не было злым. Ливия подумала, что, возможно, со временем сможет безмятежно вспоминать то немногое хорошее, что связывало ее с мужем — прекрасные минуты начала их знакомства и первые годы брака.
— Вы верите в судьбу, комиссар?
— Нет, синьора. В нее я не верю. Я верю в людей и в их чувства. В любовь, в ненависть. И в голод. Но прежде всего в боль.
Говоря это, Ричарди все время смотрел вперед, втянув голову в плечи так, что ее прикрыл с боков поднятый воротник пальто. Ливия смотрела на острый профиль своего спутника и непослушные волосы, упавшие ему на лицо. Она чувствовала, что Ричарди сейчас далеко от нее, говорит из другого мира или времени.
Майоне вел машину молча, даже не ругал босоногих уличных мальчишек, перебегавших улицу вслед за своим тряпичным мячом, и газеты, которые гнал по земле ветер. Сейчас он внимательно смотрел на отражение комиссара в зеркале заднего вида, он никогда не слышал в голосе друга столько сосредоточенности.
Женщина заговорила снова:
— И что же? Каковы, по-вашему, возможности человека создать себе немного счастья в жизни?
— Столько, сколько он хочет, синьора. А может быть, ни одной. Правда, существуют иллюзии. И они преследуют каждый день, каждую минуту. Но это всего лишь воображение.
Ливия поняла, что мысленно Ричарди сейчас далеко от них и мысли его блуждают непонятно где. Поэтому она не проронила больше ни слова до самого полицейского управления.
По приезде Майоне спросил Ливию, не нужно ли ей в гостиницу. Она ответила, что предпочитает прогуляться по улице, несмотря на ветер, ей необходимо побыть на свежем воздухе. Затем она подошла к Ричарди:
— Комиссар, я пока поживу в этом городе. Сейчас я не готова вернуться домой. Подожду здесь конца расследования, если это не займет много времени. Название моей гостиницы вам известно. Если понадоблюсь, вы знаете, где меня искать.
— Разумеется, синьора. Уверяю вас, что буду помнить об этом.
Опять ее сигнал-намек не принят. А сколько раз ей хватало всего одной улыбки или слова, чтобы мужчина начинал за ней ухаживать! Она не знала, почему ее так волновали эти глаза и этот голос. И как дать понять Ричарди, что она хотела бы встретиться с ним и поговорить не об убийстве мужа, а о чем-то другом.
Она решилась:
— Что с вами не так, комиссар? Мы всякий раз ведем два разговора одновременно, словами и взглядами. Почему на вас все действует не так, как на других? Может быть, вы не испытываете никаких чувств?
Майоне, стоявший в нескольких метрах от них, тихо кашлянул. Ричарди поморщился, а потом сказал:
— Если бы так, я жил бы спокойней. Но у вас сейчас горе. Вам нужно искать укрытие от бурь в другом порту.
Ливия стояла неподвижно и смотрела на него. Ветер слегка шевелил вуаль над ее изящной шляпкой. Ее глубокие черные глаза наполнились теми слезами, которых не было, когда она увидела своего мужа мертвым. Потом она повернулась и ушла.23
Придя вместе с Майоне в свой кабинет, Ричарди сказал бригадиру, что должен еще поговорить с доном Пьерино, с управляющим театром и с Басси. Первым пришел секретарь, на этот раз явно озабоченный.
— Добрый день, комиссар. Простите меня, но я уже почти сбит с толку вашими постоянными вызовами. Я рассказал вам все, что знаю. Что еще вам нужно?
— Вы что-то скрываете, синьор Басси? Если да, советую вам рассказать правду. Если же нет, достаточно ответить на наши вопросы сейчас и каждый раз потом, когда возникнет в том необходимость. Тогда вам будет нечего бояться.
— Хорошо, хорошо. Мне нечего скрывать. Что вы хотите знать?
— Поговорим о Рождестве. О вашем с Вецци приезде в Неаполь примерно двадцатого декабря. Я хочу знать, куда Вецци ходил и ездил в эти дни, по крайней мере о тех случаях, которые известны вам.
— Мы выехали из Милана двадцатого утром и прибыли сюда двадцатого же поздно вечером. С нами был синьор Марелли, импресарио. Мы собирались ехать обратно вечером двадцать первого, нужно было только согласовать сроки контракта, взглянуть на декорации, снять мерку для костюмов и все такое. Но уехали только двадцать третьего вечером, едва не встретили Рождество в Неаполе. Я два раза менял срок заказа билетов.
Ричарди внимательно слушал.
— А отчего понадобилось переносить срок заказа?
— Не имею об этом ни малейшего представления. Так
захотел маэстро. Он, как обычно, не объяснил причину своих поступков. Мы могли только принимать к сведению его желания и действовать согласно с ними.— Он не ходил в театр? Я имею в виду, по поводу того, что его касалось, хотя бы посмотреть на сцену и оркестр.
— Какой там театр! Он зашел туда только раз, двадцать первого утром. Небрежно бросил взгляд на декорации, сказал пару слов управляющему, позволил портнихе снять с себя мерку для костюмов и потом исчез на три дня. Нет, комиссар, поверьте мне, театр тут ни при чем. Тут другое. Я думаю, любовная история. Но, разумеется, у меня нет доказательств.
— Куда же он ходил?
— Этого я не знаю. Вечером он возвращался в гостиницу очень поздно и сразу же шел спать, даже не поздоровавшись, как обычно. Мы с синьором Марелли целых два дня играли в карты в салоне с видом на Везувий.
Больше Басси ничего не мог сказать и был отпущен. Ричарди задумался, но тут Майоне нарушил молчание:
— На железнодорожной станции можно проверить перенос заказа билетов, узнать, куда и когда ездили все трое. Управляющий еще не пришел, может быть, заставляет себя ждать, чтобы придать важности своей особе. Сообщить вам, когда он придет?
— Конечно. А теперь, наконец, уйди отсюда.
Уже взявшись за ручку двери, бригадир остановился и сказал:
— Если вы разрешите, комиссар… я хотел бы кое-что сказать.
— Говори.
— Уже три года, как я работаю рядом с вами. Вы знаете, с тех пор, как мой сын… Лука… В общем, в то время вы стали мне дороги. Никто не хочет работать с вами. У нас даже говорят, вы не человек. Потому что вы говорите мало и неохотно, работаете много и не останавливаетесь, пока не найдете виновного. Но мне нравится работать так, потому что наша работа не такая, как другие.
— И что же?
Майоне продолжил не сразу, хотя твердо решил досказать до конца то, что подготовил.
— Так вот. Никто не уважает вас больше, чем я. И никто не знает лучше меня, что вы вкладываете всю душу и все силы в работу. Но… вам уже больше тридцати лет, и по возрасту вы мне в сыновья годитесь. Своего сына я потерял. Иногда я смотрю на вас и думаю, какой вы хороший человек. И в душе очень добрый, я это чувствую и знаю. Но вы один, комиссар. А когда человек один, он вянет и умирает. Я бы за эти годы умер сто раз, не будь у меня жены и детей. Наша профессия такая, работа понемногу занимает в жизни все больше места, как вино, когда оно заливает погреб. В конце концов она заполняет собой всю жизнь. Это ошибка так жить.
Ричарди слушал его молча. Может быть, ему стоило упрекнуть бригадира за фамильярность. Но тот был так смущен, и это тронуло Ричарди. Лицо Майоне покраснело, он постукивал ногой по полу и смотрел на переплетенные пальцы своих рук. «Пусть он продолжает», — решил Ричарди.
— Я иногда говорю об этом с женой. Она ведь знает вас — помнит, как вы поздоровались с ней на похоронах. И мы говорим, что такому человеку, как вы, грех быть одному. Все время работа и работа. Знаете, я иногда даже думал… Есть мужчины, которым не нравятся женщины, не интересуются ими. И я думал, комиссар, не в обиду вам будь сказано, что, может быть, вы из таких. Но сегодня… эта синьора. Пресвятая Богородица! До чего она красива! И так ведет себя, когда муж только что умер, хотя он и был негодяем, это все говорят. Поэтому я дал бы вам совет, как отец сыну. Вы можете заявить мне: «Как ты смеешь, Майоне! Не лезь в чужие дела!» Но если я промолчу, меня совесть замучит. Комиссар, оторвитесь от работы на полдня и сводите эту синьору куда-нибудь пообедать.
Майоне глубоко и с облегчением вздохнул, словно камень с души свалился. Ричарди встал с кресла, подошел к бригадиру и положил руку ему на плечо, как в тот день, когда сообщил о смерти сына.
— Нет, я тебя благодарю. Я знаю, что дорог тебе, и сам по-своему люблю тебя. Извини, если я иногда бываю грубым с тобой, у меня странный характер. Но поверь, мне хорошо так, как сейчас. И передай жене привет от меня.
Майоне взглянул ему в глаза, улыбнулся и вышел из кабинета.Спинелли, управляющий театром, как всегда, был невероятно возбужден. Он ворвался в кабинет, словно буря, мгновенно остановился, огляделся и заговорил:
— Вот и я, пришел по вызову, не замедлив. Добрый день, комиссар! У вас есть новости? Вы обязаны объяснить мне, как идет расследование. Кроме того, я полагаю, занимаемая должность дает мне на это право.
Ричарди, как обычно, ответил ему грубее, чем было необходимо. Он считал это правильным, такого человека ничем иным сдержать нельзя.
— Когда поступят новости, вы узнаете о них, синьор. А сейчас будьте добры только отвечать на вопросы, которые я вам задам.
Суровость Ричарди снова заставила управляющего замолчать, Спинелли принял свой обычный оскорбленный вид и заявил:
— Я в вашем распоряжении, комиссар.
— В декабре прошлого года Вецци и Марелли приезжали сюда, чтобы согласовать подробности контракта на спектакль «Паяцы». Это верно?
— Да, это все отмечено в документах. Я веду дневник моей работы в Королевском театре на случай, если нужно отчитываться по ней. Я прекрасно помню их приезд. Они прибыли вечером двадцатого. Мы ждали их с утра, но для Вецци такое поведение не новость. В театр они пришли двадцать первого и оставались в нем все утро.
— Они разговаривали с вами?
— Я поздоровался со всеми троими, как мне положено. Потом остался с Марелли решать административные вопросы. Вецци и Басси вместе с директором сцены, костюмершами и режиссером смотрели эскизы, снимали мерки и тому подобное. В час обеда они ушли.
— Вы не можете вспомнить, произошло ли тогда что-нибудь необычное?
— Нет. Помню только, когда стало известно, что они идут к нам, собралась маленькая толпа любителей оперы, певцов и музыкантов. Вецци в театральной среде слыл настоящей легендой. Они хотели увидеть его, получить автограф. Он рассердился и пожелал остаться один. И встречался только с теми, кого я вам уже перечислил.
— А что потом?
Управляющий удивленно посмотрел на него, высокомерно изогнув бровь:
— Разве вы меня не слышали? Они ушли раньше часа дня. Даже отказались от приглашения пообедать со мной. Я не знаю, когда они уехали из города.24
В уме Ричарди начала складываться вероятная картина событий. В основном она состояла не из фактов, слишком много деталей оставалось для него непонятными. Она состояла из чувств, которые порождали друг друга. Ричарди работал именно так, создавал схему, карту чувств, с которыми сталкивался. И отмечал на ней то, что узнавал посредством второго зрения, чувства тех, кого опрашивал, изумление и ужас присутствующих. Потом он старался понять душу жертвы, узнать ее светлые и темные стороны, по словам и взглядам тех, кто ее знал.
С показаниями свидетелей он не работал, мог их плохо помнить, в любом случае они теряли смысл и значение вне того контекста, в котором были сказаны. Но он сохранял в памяти позы и выражения лиц. Запоминал чувства говоривших, что на поверхности и особенно скрытые. В общем, он больше слушал, чем говорил.
То же комиссар чувствовал в убийстве Вецци. Призрак был изумлен своей внезапной смертью. Значит, существовал только один всплеск чувства, всего один удар ненависти, мощной и без примеси других чувств. Она накатила, как могучая прозрачная волна, и ушла назад, оставив после себя гибель. Ричарди чувствовал застигнутого врасплох паяца и его жалобную песню. Но он чувствовал, что тон песни не сочетался с ее словами, это пела жертва мести, а не тот, кто желал отомстить.
За время расследования преступления Ричарди узнал, что его второе зрение может и увести в сторону с верного пути. Однажды убитая девочка в своих последних словах говорила о «батюшке». Он решил, что она имела в виду своего отца, и вел расследование в этом направлении. Но девочка имела в виду священника, и на каторгу попал не ее убийца, а другой человек. С тех пор Ричарди старался придавать словам значение в разном его толковании.
Именно из-за несовпадения слов и чувства, которое он ощутил в высказываниях призрака, он и вызвал к себе снова дона Пьерино. Комиссар не знал, кого он хотел найти в священнике — знатока оперы или исповедника, понимающего души людей, пусть тот и подходит к душе с совсем другой меркой, чем он сам.
Когда Майоне ввел в кабинет дона Пьерино, Ричарди встал ему навстречу:
— Спасибо, падре, что пришли сразу. Мне как раз нужно немного поговорить с вами.
Служитель Бога, как всегда, улыбался.
— Дорогой комиссар, я уже говорил вам, что для меня удовольствие помочь вам. Как идут ваши дела?
— Боюсь, не очень хорошо. Думаю, я понял кое-что, но некоторые обстоятельства все еще неясны. Расскажите мне о «Паяцах» и о том персонаже, которого пел Вецци. Канио, верно?
Дон Пьерино удобнее уселся на стуле, скрестил пальцы на животе, перевел взгляд на дрожавшее от ветра окно и стал рассказывать:
— Да, Канио. Разъяренный паяц. Так вот, вы знаете, подлинная драма ревности — это «Отелло». Музыка Верди, либретто Бойто по трагедии Шекспира. Помните, венецианский мавр? Там напряжение все время нарастает и достигает наивысшей точки в конце. Дездемона погибает задушенная, а Отелло кончает с собой. На самом деле Дездемона невиновна. Все произошло из-за интриг предателя Яго. В «Паяцах» же, как и в «Сельской чести», дело обстоит иначе, женщина виновна, она действительно совершила предательство. Женщины предают мужчин, а мужчины — женщин. Это случается в повседневной жизни и, как говорит в прологе Тонио, может тронуть любого. Здесь нет ничего не обычного. В этой опере нет ни роскоши, ни солдат, ни гондол или дожей.
Ричарди слушал с величайшим вниманием и не сводил со священника глаз.
— Значит, Канио, хотя и паяц, явно невеселый персонаж.
— Это правда, комиссар. Я даже считаю, что Канио — один из самых печальных персонажей во всем оперном искусстве. Человек, который обречен смешить людей, а сам одержим желанием не быть смешным. И когда Пеппе, актер, который исполняет роль Арлекина, зовет Канио играть на сцене, когда тот страдает от ревности, это окончательно приводит Канио в бешенство.
— И на сцене он убивает свою жену и ее любовника.
— Именно так. Правда, там есть доносчик — тот самый Тонио, горбатый шут. Его внешнее уродство выражает его злобу и коварство. Но на самом деле он говорит то, что есть, хотя и ради собственной выгоды. Этот горбун сам мечтает о жене Канио и рассказывает ему правду: у Недды, которая на сцене играет Коломбину, есть любовник. И начинается то действие, в котором заключается красота либретто. Именно на сцене, в месте для вымысла, происходит настоящая жизненная драма. Это едва ли не означает, что жизнь всюду одинакова — на улицах, в домах и даже на сцене.
— Значит, Канио убивает Тонио и Недду?
Дон Пьерино засмеялся:
— Да нет же! Любовник Недды не Тонио. Любовника зовут Сильвио, разве вы не помните? Я уже говорил вам об этом. Молодой мужчина из тех мест, где играет театр, не из труппы. Канио убивает Недду, а потом Сильвио, который прыгает на сцену, чтобы помочь Недде.
— Значит, любовник не играет в спектакле вместе с Канио. Верно?
— Именно так. Этот персонаж не имеет большого значения, его поет баритон.
— А Канио, когда узнает, что у Недды действительно есть любовник, приходит в бешенство от ревности.
Дон Пьерино кивнул:
— Да. Вымысел и действительность смешиваются. Канио играет обманутого мужа и, когда узнает правду, срывает с себя костюм и со словами «Нет, я не паяц!» закалывает кинжалом жену.
Ричарди вспомнил плачущего паяца, из шеи которого хлестала фонтаном кровь через разрез в сонной артерии. Он вытянул одну руку вперед и пел…
— «Я хочу крови, даю волю гневу…
— …ненавистью кончилась моя любовь», — договорил дон Пьерино, захлопал в ладоши и засмеялся, словно услышал что-то забавное. — Браво, комиссар! Значит, вы учитесь! Прекрасная цитата и очень к месту, если учесть, что обе оперы идут вместе. По сути дела, в них рассказана одна и та же история, и между действующими лицами больше сходства, чем можно себе представить.
Ричарди смотрел на священника, ничего не понимая.
— Какие персонажи, падре?
— Да Канио и Альфио! Фраза, которую вы только что спели! Разве непонятно?
— Так ее поет не Канио в «Паяцах»?
— Вы что, шутите со мной? Нет, ее поет Альфио из «Сельской чести». Он тоже обманутый муж. Это последняя фраза Альфио, когда он уходит со сцены перед интермеццо. Он говорит эти слова в конце своего дуэта с Сантуццей, которая рассказывает, что жена изменяет ему с Турриду. Этого Турриду Альфио в конце оперы убивает на поединке. Но если вы не знали, где вы это слышали?
Теперь Ричарди немного наклонился вперед на стуле и смотрел в пустоту. Он увидел картину убийства Вецци совершенно по-новому, и это позволяло расставить по местам многие части головоломки.
— Как вы сказали чуть раньше? Баритон…
— Ну да, партию Альфио поет баритон. Исполнитель должен иметь низкий голос, чтобы выразить мучения души.
— Нет, нет, падре! — Ричарди поднял руку, останавливая его. — Я про то, что вы мне говорили о другом баритоне, о Сильвио. Вы сказали, что этот персонаж не имеет большого значения. Это верно?
Дон Пьерино смутился.
— Да, я это сказал. Но ту фразу, которую вы цитировали, произносит не он. Комиссар, вам плохо? Вы побледнели.
— А кто решает в жизни, кому иметь большое значение, а кому нет? Для себя каждый человек имеет большое значение, разве не так, падре?
Ричарди словно говорил с самим собой, хотя и обращался к священнику.
— Сколько раз вам приходилось слышать на исповеди, что ощущают и какие чувства испытывают люди, «не имеющие большого значения»? Я каждый день с утра до вечера вижу раны, которые наносят такие люди, и сумасшедший разгул их чувств.
— Но я говорю не о настоящих людях! — энергично запротестовал дон Пьерино. — Я говорю о персонажах на сцене. Именно мне вы не должны были бы говорить такое. Господь был первым, кто объявил, что все люди одинаково ценны. А ваши хозяева? — Он указал на две фотографии, висевшие на стене. — Вы уверены, что для них, к примеру, убийство Вецци значит столько же, сколько убийство какого-нибудь ломового извозчика из Испанских кварталов?
Ричарди был удивлен тем, что священник так разгорячился. Он грустно улыбнулся и ответил:
— Вы правы, падре, правы. Я не хотел этого говорить, но все равно должен извиниться перед вами. Понимаю, вы можете так думать, но я не это хотел сказать. Я день за днем смотрю на то, как одни люди осознанно причиняют другим людям боль. Мне трудно думать о любви иначе, чем о главной движущей силе преступлений. Поверьте мне, падре, на преступления всегда толкает если не любовь, то голод. И во втором случае раскрывать его проще. Голод понятен, по его следу легче добраться до начала событий. И он действует напрямую и непосредственно, а любовь — нет. У любви другие пути.
— Я не могу поверить, что вы действительно так считаете, комиссар. Любовь не имеет ничего общего с этой резней. Любовь двигает землю, любовь отцов семей, любовь матерей и прежде всего любовь Бога. Любить — значит желать добра тому, кого любишь. Кровь и боль уж точно не любовь, а проклятие.
Ричарди смотрел на священника горящими глазами. Казалось, что в нем горит мощное пламя, такое могучее, что комиссар почти дрожит от этого внутреннего огня.
— Проклятие. Поверьте моим словам, падре, для вас проклятие только слово. Однако проклятие — это ежедневное ощущение боли, чужой боли, которая становится твоей, обжигает кожу, как удар хлыста, наносит незаживающие раны, они продолжают кровоточить, а она отравляет твою кровь.
Эти слова комиссар произносил неразборчиво, свистящим шепотом, почти не шевеля губами. Дон Пьерино в ужасе отодвинулся от Ричарди к спинке стула.
— Я вижу ее. Вы понимаете, падре? Вижу, чувствую боль мертвых, оставшихся привязанными к жизни, которой у них больше нет. Я знаю, слышу, как вытекает из тела кровь, мысли по кидают мозг, и ум цепляется за последний клочок ускользающего существования. Вы говорите, любовь? Знали бы вы, сколько смерти в вашей любви, падре. И сколько ненависти. Человек несовершенен, падре, признайте. Я это хорошо знаю.
Дон Пьерино смотрел на комиссара широко раскрытыми глазами. Каким-то образом он понял, что Ричарди говорит всерьез, в прямом, не переносном смысле. Что в душе у этого человека? Что скрывают эти полные отчаяния прозрачные глаза? Священник почувствовал огромную жалость к нему и естественное человеческое желание отгородиться от чужого страдания.
— Я… я верю в Бога, комиссар, — сказал он. — И верю, если Он посылает кому-то больше страдания, чем другим людям, это нужно ему для какой-то цели. Если этот «кто-то» может оказать своим ближним больше помощи, чем другие, помочь многим людям, возможно, его страдания оправданны. Может быть, во всей этой боли есть смысл.
Ричарди медленно овладел собой, откинулся на спинку стула с легким вздохом, закрыл глаза и снова их открыл. Его лицо снова стало характерной бесстрастной маской. Дон Пьерино почувствовал облегчение, будто на мгновение, всего на один миг, наклонился над пропастью и увидел внизу ад.
— Вы должны знать, дон Пьерино, что очень мне помогли. Я обещаю вам, как мы договорились раньше, сведения, которые вы мне предоставили, не будут использованы, чтобы отправить невиновного на каторгу. Но все они будут проверены с величайшим вниманием.
— Я рад, что был вам полезен, комиссар. Но за это прошу вас об одном одолжении. Когда закончится вся эта тяжелая история, зайдите за мной, и мы вместе сходим в оперу, за ваш счет, разумеется.
Ричарди ответил на это своей обычной гримасой, про которую дон Пьерино теперь знал, что это улыбка.
— Для меня это высокая цена, падре. Но я обещаю вам.25
Когда Майоне услышал зовущий его голос Ричарди, сразу догадался по его тону, что расследование меняет направление. По своему опыту он научился безошибочно определять такие моменты, когда опрос или допрос, очная ставка, какое-то слово приводили комиссара к истине и он видел разгадку. Ричарди каждый раз кричал: «Майоне!» И бригадир был доволен за себя и за комиссара, у которого по окончании расследования будет минута короткого иллюзорного покоя.
Потирая руки с тем же чувством, с каким виляет хвостом старый охотничий пес, услышав, что ружье снимают со стены, бригадир подошел к двери и ответил:
— Говорите, что делать, комиссар!Микеле Несполи двадцати пяти лет был родом из Калабрии. Происходил из небогатой семьи, несмотря на участок земли и стадо скота в нагорье Сила, недалеко от городка Морманно. Третий ребенок и старший сын из девяти сыновей и дочерей, он с детства был порывистым и веселым, но отличался сильной волей и проявлял огромную любовь к пению, имея прекрасный голос. Не было праздника или встречи крестьян или пастухов, на которой Микеле не просили бы спеть. И когда звучал его ангельский голос, все улыбались и переставали не только спорить, но и вообще разговаривать. Ни вино, ни карты не отвлекали их от пения Микеле, от его голоса замирали сердца.
Поэтому вполне естественно, что семья и большинство односельчан пожертвовали деньги из своих небольших сбережений, чтобы отправить мальчика учиться пению в консерваторию Сан-Пьетро-а-Майелла в Неаполе, самую крупную на юге Италии и одну из лучших в стране.
С возрастом голос Микеле стал лучше по тембру, богаче интонациями и приобрел идеальную выразительность. Но, как во всех областях жизни, где можно заработать деньги, ему очень пригодились бы немного способности дипломата и умения льстить.
То и другое было, к сожалению, совершенно чуждо Микеле. Слишком уж вспыльчивый и гордый. Однажды он очень ярко проявил эти свойства характера в ответ на предложения пожилого преподавателя сольфеджио. Тот сказал, что мог бы ставить ему хорошие отметки в обмен на сердечную дружбу, а Микеле за это публично дал ему пощечину. На несколько ужасных недель его отстранили от занятий. Микеле боялся, что этой вспышкой в одно мгновение превратил в ничто все жертвы, которые много лет приносили он и его земляки. Как он вернется в деревню? Как объяснит, что произошло? К счастью, его спас несомненный талант, и Микеле получил диплом. Но с тех пор его стали считать драчуном и ненадежным человеком, поэтому он с большим трудом собрал подписи, позволившие ему хотя бы остаться в Неаполе.
Началось время лишений. Днем Микеле работал официантом в баре, вечером пел на берегу моря или в ресторанах, а вместо аккомпанемента пьяницы хлопали в ладоши без всякого ритма. Но он был из Калабрии и не собирался сдаваться. Он еще мальчишкой приехал в Неаполь, чтобы стать певцом, и, черт возьми, станет им!
Однако со временем он начал пить, мысленно шутя, дескать, это помогает петь в такт с теми, кто аплодирует ему в кабачках. На самом же деле он недостаточно уставал за день, чтобы засыпать сразу. В полусне он видел, как терпит неудачу на сцене. Это видение провала торжествующе и весело кружилось вокруг Микеле. Тогда, чтобы одурманить себя, он пил второсортное вино, за которое вместо денег платил песнями — пел больше, чем полагалось по договору. Надо было только не пить слишком много, пока поешь, чтобы слова звучали четко. Иначе люди стали бы смеяться над ним, а этого он не выносил.
Так Микеле стал опускаться на дно жизни и опускался бы все ниже, если бы не то, что случилось вечером 20 июля 1930 года.Теперь Ричарди ясно видел, что делать. После разговора с доном Пьерино он понял истинный смысл того, что сообщило ему второе зрение по поводу Вецци. Разумеется, комиссар знал, это всего лишь намек, указатель направления. Но теперь ему было ясно, где искать.
Убийца скрылся из гримерной через окно. После этого ему не было нужды возвращаться, если он не участвовал в представлении. Значит, искать следует среди тех, кому разрешено находиться за кулисами во время представления оперы, — певцов, статистов и техников.
И убийца мужчина, потому что надел пальто Вецци, крупного мужчины, и выпрыгнул из окна. Конечно, оттуда до земли всего полтора метра, но все-таки высота значительная. И еще он вошел в гримерную Вецци, рискуя быть обнаруженным, а потом вышел снова не переодевшись.
Нужно искать вещи. В первую очередь пару сапог, испачканных травой из Королевского парка. Может быть, на них еще осталось немного грязи. При осмотре места происшествия в вечер убийства на клумбе были обнаружены следы человека, приземлившегося там после прыжка. Довольно глубокие, можно предположить, что вес у него большой.
И еще, возможно, стоит поискать одежду, испачканную кровью, — один или несколько предметов одежды. Судя по тому, в каком состоянии была гримерная, вряд ли возможно, чтобы убийца не запачкался.
Майоне подтвердил, что в вечер преступления театр был под охраной, а значит, никто не мог вынести из здания никакую вещь или предмет одежды. Затем комиссар дал бригадиру указания:
— Нужно побывать на складе театра и в швейной мастерской, никого не потревожив и не насторожив, выяснить, переобувался ли кто-то из певцов, статистов или просто рабочих в другие сапоги, переодевался ли в другую одежду. Если так, он не смог вынести из театра грязные вещи, они еще там. И мы должны их найти.
— Нельзя сказать точнее, комиссар? Кого мы должны искать?
— Мужчин. Рослых и тяжелых мужчин.