Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Большаки на рассвете
Шрифт:

Сын его, шестилетний мальчонка, вцепился в отцовский ремень. От каждого прикосновения Криступаса сердце мальчика сладко замирало.

По проселку, на котором сверкали лужицы, по проселку, над которым плыли перистые облака, через голые поля двинулась еще одна похоронная процессия. Склоненные головы, обильно смазанные мазутом или гусиным жиром сапоги, галифе, развевающиеся на ветру волосы, доносящийся откуда-то издали колокольный звон — а ведь это звонили не по Амбразеюсу, его и на кладбище хоронить сперва не соглашались. Криступас сказал:

— Мы не должны забывать Амбразеюса, ибо ничего о нем не знаем. Если он и был дурным человеком — хотя я лично в это не верю, — все равно он никого не подвел, только самого себя… Многие имена мы никогда не сможем забыть, — продолжал он,

окидывая взглядом всех по очереди — и тех, кто выстроился с винтовками напротив кладбищенской стены, и тех, кто пришел с его хутора. Никто Криступасу не возражал, над головами гудел ветер. Чистое октябрьское небо и ветер: залитые светом сосняки, залитые светом дороги. На них-то и вывела странника Амбразеюса смерть.

Казимерас за гробом Амбразеюса не пошел, отказался проводить его и Константас, только Визгирда прошел немного следом и с полдороги вернулся.

Процессия, которую организовал Криступас, возмутила кое-кого из властей.

— Еще неизвестно, что он был за птица.

— Я знаю: он никому ничего плохого сделать не мог, — ответил Криступас.

— Голодранцы, — махнула рукой Константене, — какими были, такими и остались.

— А ты сама — давно ли другой стала? — Криступас посмотрел на ее муфту и добавил, обращаясь к самому себе: — Я словно свое прошлое похоронил.

— Ай-яй-яй, ты только нюни не распускай, — сказала Константене, но Криступас не расслышал.

— Сорвался как лист с дерева, — покачала головой Тякле Визгирдене.

— Да он… — хотела было возразить Константене, но смекнув, что люди собрались не для того, чтобы слушать ее речи, замолкла.

Надолго запомнит деревня похороны Амбразеюса. И что на проселках лужицы блестели, и что ветер шапки срывал; и слова Константене и Криступаса, его печальное, заросшее щетиной лицо…

Через несколько недель поселился в избе Криступаса новый жилец — седовласый, сутулый старикашка; куда бы он ни шел, что бы ни делал, все бочком, съежившись, видать, привык в трущобах и на чердаках ютиться. Даже трудно представить, как он взбирается по лестнице наверх, где Криступас устроил ему постель. По ночам в крохотном сводчатом оконце мерцал красноватый огонек: старичок проявлял свои негативы. Бывало, глубокой ночью, держа в дрожащей руке фонарик, спускается по той же лестнице и Константас, вздыхает («Еще дом подпалит»), забирается в постель и закрывает глаза.

Однажды старичок сказал мальцам, которые, разинув рты, смотрели, как он, причмокивая губами, разводит всякие порошки и кристаллики и оживляет на белом листе бумаги лица людей, что он хочет всех сфотографировать. Пусть они придут с кроликами (все ужпялькяйские сорванцы выращивали их), пусть скажут родителям, что он и их сфотографирует на фоне деревьев, возле частокола, всех до единого.

Долго перед черной коробкой фотоаппарата, установленной на треноге, пушил свои усы Казимерас; переминался с ноги на ногу, словно стоял на угольках, Константас; терпеливо дожидаясь, пока голова старичка вынырнет из-под черного покрывала, застыла Константене, готовая расхохотаться в любую минуту; поправляла узел платка в крапинку старая Даукинтене; сын Визгирды сфотографировался возле лошади; скрипя голенищами сапог, примчалась со своим малышом Криступене; приковылял белый как мел Криступас — уже третий осколок свинца извлекли из его тела доктора.

Потом все вертели в руках эти снимки и диву давались: какое сходство, как живые!..

Глядя на этого старичка-фотографа, Визгирда почему-то все время думал и о тех, которые своими самодельными телескопами первыми открывали звезды, о врагах, которые, желая испытать свое лекарство, выпивали смертельную дозу с бациллами чахотки, об ученых-изобретателях, обо всех, кому человечество (это слово довольно часто встречается в речи Визгирды) должно быть благодарно. В душе он всегда почитал тихих подвижников и презирал тщеславие (которое было свойственно и Казимерасу, и Криступасу).

Таков Визгирда. Он ценит ремесла, покупает только хорошие, добротные вещи. До самой старости ему будет служить коса «Гарантия», он знает толк в материалах, знает, что из чего сделано, все

сравнивает с вещами, изготовленными в старые времена. Вообще он обожает в разговоре сопоставлять то, что было, с тем, что есть.

И хоть у него нет ни верстака, ни кузни, Визгирда порой способен смастерить какую-нибудь вещь лучше, чем кузнец Кайнорюс или столяр и плотник Ужпялькис. Приглядывается к умельцам, смотрит, как делают другие, и учится у них потихоньку. И старается не ударить лицом в грязь — никому не уступит. Не допустит, чтобы его вещь была хуже. Терпелив. Иногда бросит: «Живи мои родители чуть лучше, они бы меня обязательно какому-нибудь ремеслу обучили», — и глаза его наливаются слезами, словно пронизывающий ветер швырнул ему в лицо прах его убогой земли. Хоть Визгирда и скуп, но жене и слова не скажет, когда видит, как она с миской супа идет через сосновую рощу к Криступасу — несет старичку-фотографу ужин. Вскоре Визгирда купил фотоаппарат и своему сыну…

Как только Криступас немного оправился после операции, он снова стал созывать к себе друзей. И был таким же доверчивым, как прежде. Визгирда и презирал его, и любил.

Зато каким подозрительным и настороженным становился взгляд второй жены Криступаса по мере того, как подрастал их младенец. Она все примечала — и кто охапку сена принес, и кто копейку припрятал. Все это отдавалось больно в ее душе. Криступене толкала мужа кулаком в бок и приговаривала: «Иди, смотри, делай то, что другие делают». Но тот и в ус не дул: «Да хватит, всего у тебя вдоволь». Она указывала ему на Визгирду и Кайнорюса — вот это мужчины.

В доме Криступаса все чаще вспыхивали перепалки и ссоры. Со звоном падали ведра, визжали дети: «Ты… тебе… твою… ты…» — «Ах ты… чуга, …пивец!» — кровавая, рвущая глотку брань. Раньше Тякле Визгирдене, стоя во дворе, еще прислушивалась, как они ругаются, а теперь норовит как можно скорее шмыгнуть в хлев или в избу. Задыхаясь, ковыляет по тропке мать — старая Даукинтене. «Пойди, Тякле, посмотри, как бы они там головы друг другу не размозжили».

Прикрывая руками лицо, чтобы его не ушибли какой-нибудь летящей табуреткой, снует Юзукас, который не в силах понять, почему они не могут по-человечески договориться, объяснить, чего друг от друга хотят. Юзукас презирает и отца, и мачеху.

Собрав свои проявители и закрепители, ретируется со двора Криступаса и фотограф — бог даст, поспокойнее место найдет. Но куда там! Приютится у кого-нибудь на день-другой и снова возвращается к Криступасу. Волны злости пенятся, брызжут в лицо старика — они куда ядовитее, чем его химикаты. Криступас поднимается на чердак и просит прощения за себя и за жену.

Такое вот творилось тут, когда Казимерас предложил назначить бригадиром своего брата, не успевшего еще и раны залечить. Он, надо думать, знал про Криступаса далеко не все. Целыми днями Казимерас либо ловил на озере карасей и линей, либо, сидя в своей избе, часами глазел на большак. О том, что делается в деревне, Казимерас и знать не хотел, и только изредка до него доносились обрывки звучавших там, в долине, песен и брани.

Криступас присылал к нему своего мальчугана, чтобы одолжить спичек, табака, соли и прочего.

— Когда вы мне корыто вернете, которое брали, чтобы ребенка купать? — напоминал Казимерас. Одалживал он неохотно, хмурясь. — Все клянчите, своим обзавестись не можете. Только норовите у других… — говорил он, латая челноком сеть или вытряхивая из трубки пепел.

Казимерас льнул к Накутису, Ужпялькису, Каушпедасу, хотя и понимал, что он для них чужой. Частенько он хаживал в местечко, собирал всякие слухи. Чутье подсказывало, что теперь его время — за все ему воздастся. Соседи, что побогаче, стали уважительнее говорить с ним. Заходили они и к нему домой. Казимерас ловил каждое слово и порой разговаривал с ними так, будто был хозяином всех этих полей. Если кто-нибудь упоминал о брате, Казимерас морщился. Шалопут. Он что-то утаивал от самого себя, и что-то невысказанное было во всех его делах и мыслях. Ни с того ни с сего он становился злым и раздражительным. Стоило ему только подумать о брате, как мысли его теряли стройность и вспархивали, как напуганные птицы.

Поделиться с друзьями: