Большаки на рассвете
Шрифт:
— Что ты сказал?!
— Спасибо, говорю.
— Ишь ты, какой вежливый. Будто из другого теста. Еще благодарить будет!..
Вот и поговори с ней! Уперла в костлявые бока руки, сама в саже, юбка грязная, в глазах угольки злости так и пылают. А раньше, бывало, Казюк да Казюк. Глаз оторвать не может, что бы он ни делал, ее взгляд на себе чувствовал, смотрит, словно сто лет не видела.
…Уходил он из ее приклети во время сенокоса поутру, когда солнце, спелое, сочное, как непочатый плод, висело над перелесками, казалось, протяни косу — и дотронешься до него. Казимерас брел по росистой траве, закатав портки, и на каждом шагу, в каждом прокосе жила мысль о ней. Он старался скосить как можно больше, чтобы она, придя, удивилась — ой, как много скошено. Когда она приходила, трава в прокосах уже была сухой и стрекотали кузнечики. Усаживались где-нибудь в тени и ели. Казимерас видел ее икры, тугие, загорелые, видел, как она смущается. А сейчас так сморкается при нем, не дай бог. Но может быть, у него тогда другие глаза были и видел он по-другому.
Он попытался было плести сеть, но только сломал челнок.
— Пойду, — сказал он и снял с гвоздя шапку. — Пусть хоть ветром обдует.
Ветер студеный, упругий, просто рвал из рук дверь. На крылечке его встретила рыжая сучка. Скуля и повизгивая, она бросилась к хозяину, словно бог весть сколько прождала, пока он выйдет, и такая привязанность светилась в глазах собачонки, что Казимерасу даже грустно стало. Если бы с ним что-нибудь стряслось, никто бы его так не пожалел, как эта собачонка, выла бы по ночам, не находя себе места, нюхала бы следы и предметы, к которым прикасался ее хозяин. Любит Казимерас эту сучку, но все равно накинет ей петлю на шею, когда ему надоест закапывать щенят. И шкурку снимет, которая, если ее хорошо выделать и натянуть, будет звенеть на маевках, свадьбах и дожинках.
Казимерас постоял во дворе, заглянул в сарай — может, хорек приманкой соблазнился, но нет: капкан пустой, только вонь во всех углах.
На балках сидят голуби, и их теплое, домовитое воркование не утихает даже в такую стужу.
Зачем воркует голубь за окном И клонятся головки георгина? —выводит Казимерас свою любимую песню, взбираясь по лестнице, приставленной к балке. Лестница соскальзывает, но, падая, Казимерас еще успевает прокричать начало третьей строчки куплета «прискака…» и сильно прикусывает язык. Потирая ушибленное колено, он ковыляет к телеге, ругается, но мелодия песни по-прежнему звучит в воздухе: кто-то поет ее звонко, сильным голосом, и голуби щурят пронизанные светом глаза.
Когда Казимерас, прихрамывая, выбирается из сарая, солнце, заиндевелое, хрупкое, как стеклянный диск, повисает над усадьбой Накутиса. Казимерас на минутку задерживается на холме — на прорезанный лыжней склон уже ложатся тени, но перед закатом солнце еще бросает на долину пучок своих лучей: там все горит и сияет — сосняки, заснеженные кручи, леса.
Может, надо было сходить в соснячок, думает Казимерас, капканы проверить. Но нет, не стоит, пока доберешься до лесочка — солнце сядет и ударит мороз… «А то, что какая-нибудь зверюшка будет метаться в петле, тебе не важно?..» — говорит чей-то голос, не жены ли, и Казимерас как бы видит под сосенкой в сугробе мечущегося зайца. Снег вокруг вытоптан, верхушки деревцев сломаны, тропинка усеяна серыми плотно спрессованными катышами — это все, что остается от заячьей жизни.
Казимерас сплевывает и, услышав, как, падая на снег, прошелестела слюна — вот это морозец! — ускоряет шаг.
Стоя на холме, который назывался Кябяшкальнис, по сторонам озирается средний брат Казимераса Константас. Он в сермяге, в шапке-ушанке, шея обмотана шарфом. В одной руке у него бачок с керосином, в другой — мешочек с солью. За пазухой ворох газет. Константас возвращается из местечка, окна которого светятся на холмах, отражая лучи солнца. Брат Казимерас уже окинул взглядом усадьбу Малдониса, расположенную по ту сторону реки и увидел, как скотник Анупрас с корзиной в руке вошел в сарай; теперь взгляд Константаса зацепился за собственную избу. Сарай вроде бы заперт, стежка к хлеву пуста, но двери… Константас щурит глаза, — двери, кажется, настежь. Там, наверное, возится его Кастуте. Только бы она на крышу хлева не полезла, не дай бог лестница пошатнется!.. И коса вроде бы на месте висит. Каждую минуту в голове Константаса роится уйма бед, он смотрит на свою избу, и лицо у него такое, словно его вот-вот исказит ужас. Всюду его Кастуте подстерегают опасности, она все время чего-то не замечает, и если бы Константас постоянно не предупреждал ее, с ней бы давно стряслась беда. Потому-то он и следует за ней по пятам и выкрикивает: «Куда лезешь? Ты что, не видишь? Осторожней, смотри, корова боднет!..»
Живут они теперь тихо-мирно, никуда не спешат, детей у них нет, да и хлопот по дому не бог весть сколько: корова, несколько поросят, овцы… Константас все делает медленно, словно хочет продлить каждую работу или занятие. И хлев он построил чуть ли не в полверсте от избы, а баньку — еще дальше. Пока сходишь туда, пока сюда, глядишь, уже и вечер. Да и день-то больно короток, любит рассуждать Константас, навестив соседей. Только по весне дни станут длиннее, начнется сенокос, потом надо будет жать рожь, возить, молотить, и, глядишь, надо идти в хлев с фонарем. И этой зиме уже недолго гостить. Что у нас теперь? Февраль. Солнце с каждым днем все выше: вот настолько, на ладошку, скоро наступит равноденствие, а с ним и весна.
Недавно отелилась
их корова, через месяц-другой появятся ягнята, тогда двери избы будут постоянно открываться по ночам. Светя себе закопченным фонарем, Константас и Константене в вьюгу и стужу будут ходить в хлев, долго хлопотать у кормушек, поить новорожденных молоком, поправлять их подстилки и разговаривать друг с другом. Ткнется в бок корова, повернет к ним мокрую морду теленок, и из глаз его будет струиться тепло. Другие бабы даже завидуют Константене, которая знай расписывает преимущества своей жизни: мол, что толку от детей, одно горюшко. Вырастишь — упорхнут, как воробьи, только их и видел, говорит она, так поворачивая разговор, чтобы ни у кого и сомнения не осталось: дети ей и вправду не нужны. Не терпит, мол, их, и все. Константас в такие разговоры не вмешивается, отводит глаза в сторону, словно боится не только соседям в лицо взглянуть, но и вообще что-нибудь увидеть. Во всем поддерживает он свою жену, но в этом с ней не согласен.Константене все делает не так, как другие деревенские бабы. Она в другое время и скотину кормит, и отдыхает, и огород полет, и одевается лучше, по-городскому. Под низким закопченным потолком ее избы колышутся, позвякивая, хрустальные подвески. У Константене огромный, сохранившийся еще с царских времен самовар, серебряные ложечки, несколько хрустальных рюмок, какие-то фарфоровые безделушки, стены увешаны картинами, буфет из дорогого дерева с резными львиными лапами… Многое поражает гостя, когда он впервые попадает в их избу. Диковинные вещи сразу же бросаются в глаза. Поймав взгляд гостя, хозяйка принимается рассказывать, какая мебель стояла в комнатах господ в Петербурге, у которых она служила. Разговорившись, Константене невольно начинает подражать господским манерам, разыгрывает какую-нибудь сценку, представляя то того, то другого.
Если хотите, она расскажет вам о первых днях революции, с ее уст слетят имена царей: Николая, Петра Первого, его сестры Софии, похороненной в Новодевичьем монастыре, царицы Екатерины или Александра. Вы услышите от нее о византийских временах, о Константинополе, о древнем Риме, Иуде, Понтии Пилате, Каине, Нероне, услышите и рассказ о Иове, сверкнет вифлеемская звезда, указывавшая путь трем царям, направлявшимся с дарами к младенцу.
Однако, когда темень окутает все предметы в их горнице, вдруг наступает глухая тишина и долгими становятся паузы между словами. Выждав, пока бабы управятся по хозяйству, Константас и Константене отправляются в гости. Один вечер проведут у одних, другой у других…
Пора и на боковую, скажет Константас, покосившись на часы. Но Константене вспомнит еще какую-нибудь историю, а между тем Визгирдене накроет на стол, Криступене убаюкает своего ребенка, старая Даукинтене постелет свою жесткую постель, и чьи-то детские глаза будут вглядываться во тьму, различая какие-то призраки, явившиеся из глубины веков. Каких только ужасов нет на земле, чего только не случилось за долгие столетия! И хорошо, что этот пытливый ребенок, всматривающийся в темноту, живет в теплой избе, где в печи дотлевают угли, где беззаботно щебечет его братишка; хорошо, что есть на свете уверенный, оберегающий тебя от всех напастей голос отца…
Так эти люди ходят по вечерам к соседям, увязая в сосняке в глубоком снегу.
Жена Константаса — это не Криступене, которая постоянно спешит куда-то. Каждый жест этой бойкой бабы словно вызов. Константене смотрит на нее и диву дается: «Уж как хватанет!.. как заорет!..» Не похож на своего брата Константаса и Криступас: каждый порог он переступает с шумом, со всеми он знаком, куда ни пойдешь — всюду он. Константас проскользнет как тень, долго переминается на крылечке, долго обвыкнуться не может… Слова у него редкие, словно старательно отмеренные зерна истины. Он любит наставлять, предостерегать, чуть что — поднимет палец: «Это не трожь, сгоришь, я вижу, даже не думай, у меня своя голова на плечах, знаю…» Всюду он сеет семена своей правды, только нигде они почему-то не всходят. Мудрость его какая-то безжизненная, шуршащая, как полова, людям больше по душе другая правда, та, которую выкрикивают сытые, горластые мальчишки, та, о которой говорят довольные лица хозяев и откормленная скотина, а правда Константаса будто ветром продута. Что бы Константас ни говорил, никто ему не поддакнет и не возразит, поэтому он должен то и дело поднимать вверх свой предостерегающий перст и повторять одни и те же слова. Мало-помалу, он освоил искусство убеждения, но по достоинству это оценить могут только те, кто совершенно не знает Константаса. Поэтому-то он и любит бывать там, где может застать врасплох залетного гостя, ни разу его речей не слыхавшего и не знающего, как ужпялькяйцы живут. Главное в жизни Константаса — истина, мудрость, а ее за долгие годы размышлений и сомнений он накопил много. Константас, скажем, никак не может взять в толк, почему тот поступил так, а этот — этак, почему надо было ссориться, сердиться, почему нельзя было по-хорошему… Всюду он видит какие-то безвыходные тупики или неправедные пути-дороги, все ему кажется клубком противоречий, и не потому ли жизнь от него требует столько замечаний, предостережений и комментариев. Послушать Константаса, вывод один: вот если бы он там был… если бы! Но почему его там не было? Кто расставил этому человеку такие силки: вечно он тусклый, как тень, сторонний наблюдатель, пытающийся вставить хоть слово, и его просто нельзя не заметить. «Я никому не мешаю, — обожает говорить он, — и мне никто не мешает», — но прозвучавшая в его голосе жалобная нота свидетельствует о том, что ему все-таки мешают.