Большаки на рассвете
Шрифт:
Она только что вернулась из больницы. В теплых сумерках под окном спит ее ребенок, закрытый тонким муслином, — девочка-крохотулька с черными волосиками и сморщенным ротиком. Лицо у матери бледное, изможденное. Волосы собраны в хвостик, и только теперь, может, первый раз в жизни Криступас видит, какие красивые и благородные у нее черты — скулы, линия шеи, высокая грудь. Глаза ее светятся нескрываемой радостью. С ней заговаривают бабы, пришедшие с ведрами, чтобы зачерпнуть воды из ее колодца. Присев на минутку за столик к мужчинам, она поднимает чарку и, чокнувшись со всеми, ставит обратно. Они ждали девочку, вот девочка и родилась, говорит Панавене. С мальчишками одно горе. Есть и то их не дозовешься. Точно гости.
Юзукас улыбается. Сын-то ее тут же, в нескольких шагах, спрятался за грушу; нагнул ветку и делает Юзукасу какие-то знаки.
— Чего тебе? — спрашивает он, нахмурив брови. — Это? Это?.. — и когда никто не видит, тычет пальцем в зажигалку, рюмку, сигареты, лежащие на столе. Видно, снова что-нибудь отмочил, если к столу подойти боится. Но Панавиокас качает головой. За его спиной высокий обрыв, заросший кустарником; изредка оттуда, снизу, доносится плеск воды и перезвон камешков, падающих из-под ног Панавиокаса в реку. Он висит на самом краю обрыва и кажется, если загремит, то еще, чего доброго, за конец скатерти ухватится и, как какой-нибудь пьяница, падая со стула, утащит ее со всеми яствами.
— Надо бы здесь заборчик поставить, — косится Панава на кустарник. — Дочка, когда начнет ползать, еще, не дай бог, свалится.
— До чего же пригожий вечер, — Криступас смотрит на дома местечка, окутанные теплыми сумерками. — Кажется, сейчас во всех дворах праздник.
Прямо перед его носом промелькнула ласточка.
— Ты чего по сторонам глядишь, поешь-ка меда, — говорит Панава Юзукасу.
Изредка откуда-то со дворов доносятся бабьи голоса. Где-то вдруг заблеет коза. Пахнет черемухой, садовым цветом. Теплыми волнами перекатывается вечер. В долине у реки неистовствуют соловьи.
— В такую пору, — мать Панавы садится за столик, — кажется, жил бы и жил на белом свете.
Старуха жует впалым морщинистым ртом свежий хлеб, и Юзукас, глядя на нее, вспоминает свою бабушку, которая тайком совала ему кусочки рафинада; видит он и старую Даукинтене, сидящую на лавочке возле избы. «Юзук, Юзук», — зовет она хриплым голосом, опирается на палочку и пытается встать. Думает о ней и Криступас.
— А давно ли мы были молодыми? — вздыхает мать Панавы.
— И вправду, — поддакивает Криступас, жадно затягиваясь сигаретным дымом. Голос у него тихий, вкрадчивый.
— Подойди, — шепотом зовет Панавиокас Юзукаса. Слова его как шелест кустарника на ветру. Улучив момент, Юзукас скрывается в кустах. Он спускается по откосу к реке, и Панавиокас начинает объяснять. Такое, мол, дело: в Диржисовом сосняке, неподалеку от избы Юзукаса, свалена изрядная куча костей. Утильсырье. Чистые денежки, только подсчитай, горячится Панавиокас, выводя какие-то цифры на песке.
— Ну и что? — спрашивает Юзукас.
— Какой ты, братец, непонятливый! Денежки… Там зарыта колхозная кобылица.
— Дуська Константаса, — уточняет Юзукас.
— Ты еще маленьким был, может, и не помнишь, давно это было, три-четыре года тому назад.
— Два года тому назад, — говорит Юзукас.
— Все равно. От нее теперь одни только косточки остались. Чистенькие, беленькие — бери и грузи на телегу. А что, мы, брат, и телегу добудем. Это тебе не какие-нибудь бумаженции собирать, не барахло, не разбросанные по полям кости, которые эти собаки (местечковые пацаны) все до единой собрали. О, если бы они знали про этот клад!.. Ты мне покажешь то место, где он зарыт, — Панавиокас кулаком ткнул Юзукаса в бок.
— Да вроде бы зарыт клад, — процедил Юзукас. Ему снова захотелось меда, и он направился было к столу.
— А это ты видел? — зачастил Панавиокас. — Это… это… — в его руках сверкнул фонарик, блеснула зажигалка, маленький замочек, лыжные
подковки, зашелестели немецкие деньги… — Бери, все твое. — Он вдруг вывалил все эти вещи на песок. — Я тебе еще добавлю. Все у тебя будет, только пожелай.— Так давай, — Юзукас не мог оторвать глаз от этого богатства. Украл где-нибудь, подумал он про себя.
— Бери. Мне не жалко. Пользуйся, сколько влезет. Думаешь это наворованное? Нет. Только будь мужчиной — никому ни слова, ни гу-гу. Помнишь Робин Гуда? Про Тарзана читал? Вперед, а? Помчались! — сверкая глазами, говорит Панавиокас. — Хватай все это, да живей, только потише, чтобы они там не услышали.
С лопатами в руках они двинулись по росистым полям люцерны и тимофеевки, на чем свет стоит ругая этого старого мошенника Рагайшиса, который на этот раз уж ни одной косточки у них не стащит.
Рагайшис был приемщиком макулатуры. Кривоногий, зимой и летом не вылезавший из ватных портков, с пухлыми красными щеками, на которых четко проступали тонкие кровеносные сосуды, с крохотными бесцветными глазками, которые как-то отрешенно и странно глядели на мир. Он вечно крутился возле старой риги на берегу реки, все углы которой были завалены макулатурой. Рагайшис любил восседать на этом хламе и греться на солнце, обхватив руками колени и близоруко щурясь. Низенький, толстопузый, он походил на статуэтку восточного божка, которую Панавиокас тоже где-то стянул, не раз показывал Юзукасу и предлагал другим пацанам. Однако Рагайшис тотчас же просыпался, стряхивал с себя блаженную дремоту, как только в школе раздавался последний звонок. Иногда он встречал ребят у серевшего неподалеку нужника, куда они забегали, внезапно вырастал перед ними на стежке между двумя высокими домами, которая вела с улицы в эту будку. Тут он и начинал свою разъяснительную работу. Не хватает сырья, а макулатура, сами понимаете… — агитировал он, размахивая клочком газеты, в которой его учреждение удостоилось высоких похвал за выполнение и перевыполнение планов. Он смотрел на ребят такими глазами, что казалось — вот-вот схватит кого-нибудь из них и потащит туда, где высились горы столь ценимого им хлама. Поэтому чаще всего они подходили к нему ватагой, чтобы подразнить. И всегда долго торговались. Но Рагайшис не уступал. Ничего другого не оставалось ребятам, как возвращаться домой не солоно хлебавши, и ворчанье старого калеки, его почти бесовское хихиканье еще долго отдавалось у них в ушах.
…Минут через пятнадцать-двадцать они уже орудовали лопатами в сосняке. Из-за леса вставала огромная багровая луна, над лужайками клубились туманы, ликовали соловьи. Панавиокас и Юзукас рыли, не поднимая головы, и пот струился с них ручьями.
— Глубоко, — сказал Панавиокас.
— Черт бы его побрал, — выругался Юзукас, вытирая рукавом пот. Он не раз видел, как у отца во время работы к спине прилипала мокрая рубаха — теперь у него между лопатками текла струйка. Поэтому и говорил он, как отец.
Еще несколько гребков лопатой, и клад был обнаружен, в нос вдруг ударило таким смрадом, что оба, не сказав друг другу ни слова, побрели каждый своей дорогой.
Отец стоял во дворе и ждал. За его спиной размахивала руками мачеха.
— Где ты был? — спросил отец у сына.
Пес Саргис с радостным лаем бросился навстречу Юзукасу, но вдруг остановился, повернулся и, жалобно поскуливая, убежал прочь.
— Нигде.
— Это не ответ. Я спрашиваю, где ты был?
Юзукас стоял, потупив взгляд. Пусть наказывают, пусть судят, пусть ругательски ругают. Даже Саргис, его испытанный друг, теперь был заодно с отцом и мачехой. Он крутился возле них, чуть заметно вилял хвостом и преданно заглядывал им в глаза. Сквозь слезы Юзукас принялся упрекать их и объяснять: ничего у него нет — ни тетрадей, ни книг, ни лески, ни зажигалки, ни крючков… — скороговоркой говорил он и грязной рукой тер щеки.