Большая дорога
Шрифт:
Дегтярев постучал в дверь, но никто не отозвался, хотя окна были освещены. Он подошел к окну, побарабанил по стеклу. Только тогда за дверью послышались шаги и встревоженный голос:
— Что за люди?
— Отопри, Александр Степанович, свои, — сказал, усмехаясь, Николай Дегтярев.
Загремел засов, дверь приоткрылась, и в щель просунулась лысая голова.
— А-а, Николай Андреич, — успокоенно проговорил хозяин и, впустив гостей, снова закрыл дверь на завалку.
Это был человек небольшого роста, с острыми, маленькими, беспокойными глазами, которые быстро обежали вошедших и остановились на бобровом воротнике академика.
— В гости
Орлов испуганно попятился к стене, поклонился низко-низко, почти переломившись пополам, и, заискивающе улыбаясь, быстро заговорил:
— Вот она честь-то какая: самая высшая власть к мужику в гости… Самоваришко сейчас вздую; пожалуйста, в чистую половину, а здесь у нас кухня… не спал, не спал — все размышления одолевают в разрезе жизни…
Он рукой смахнул со стульев невидимые пылинки, ногой, обутой в валенок, поправил сбившийся половичок на чистом полу, снял с академика шубу и, сдувая с воротника снежинки, восторженно проговорил:
— Бобер! Самый умный зверь на земле! Он себе дом под водой строит и зубами даже большие дерева перегрызать может. Ему бы царем-правительством над зверями быть, а не ильвам. Ильвы что? У них одна сила, а размышления нет. Правильно я мыслю в разрезе жизни? — спросил он, обращаясь к Белозерову.
— Это уж так, — сказал Белозеров, с любопытством вглядываясь в Орлова и одобрительно кивая головой.
— Вот! — торжествующе воскликнул Орлов. — Он, бобер, у человека, видать, научился: человек ведь тоже — чуть что — и нырь в воду, в свой домишко.
— Он свой домишко на замки не закрывает, — с усмешкой сказал Николай Андреевич.
— У него вместо замка вода, он водой закрывается, — упорно твердил Орлов, — а то их, бобров, давно бы и на свете не стало, и воротники не с чего бы шить богатым людям.
— Говорят, вы самый счастливый человек в селе? — спросил академик.
— Мало что говорят, — хмуро глянув куда-то в сторону, сказал Орлов. — Выиграл я большие деньги, верно. Да только вот беспокойства с ними много… Все в размышлении нахожусь в разрезе жизни. Гусей думал завести, а на что они мне, гуси? И ходить за ними некогда. Мне вот в Киргизию надо ехать…
— В Киргизию? Зачем? — удивленно спросил академик.
— Фрукту сухую заготовлять. Я завхозом служу в колхозе. Ну, а для лета нам много надо сухой фрукты. Квасу на покосе попить, компоту сварить… А там, в Киргизии, фрукта дешевая, она там прямо в лесу родится. И яблоки, и орехи, и вишня, и груша… В библии про рай написано, вот он, рай этот, и был там, в Киргизии. Оттуда Адама-то бог выгнал за грехи, а киргизов населил, вот теперь и покупай у них сухую фрукту.
Казалось, этот человек все видел на земле, все понял и теперь не знает, что делать с этим богатством, как не знает, куда девать сто тысяч.
— А вы бы отдали свой выигрыш на приданое дочери. Ей пора скоро и замуж, — сказал Шугаев.
— Не принимает. «Мне, — говорит, — приданого никакого не нужно, у меня побольше вашего богатства: честь от людей». Я говорю ей: «Честь хороша, да с нее не сошьешь платья». А она отвечает: «Ради платья жить не хочу, а век буду помнить ту пятерку, которую потеряла мама…»
Орлов умолк, как будто бежал-бежал и наткнулся на глухую стену.
— Мой отец перед смертью пожертвовал большие деньги на постройку храма, — вдруг проговорил академик. — Он тоже все мучился сознанием своих грехов.
— Хороший храм, высокий, — одобрительно сказал Николай Андреевич.
— А вы что же… верующий? — спросил академик.
— Да нет, я к тому, что там, в храме этом, колхозники решили подвесить маятник Фуко…
— Маятник
Фуко? — широко раскрыв глаза от удивления, спросил академик. — Чья же это идея?— Ольга, дочь моя, там учительницей. Она.
— Большая просьба к вам, Викентий Иванович, — сказал Шугаев. — Помогите нам установить этот маятник…
— Пожалуйста… я очень рад… Это замечательно! Маятник Фуко в церкви, которую строил мой папаша! Удивительная эпоха!
— Фуко? — недоуменно переспросил Александр Степанович. — А что оно такое, фуко?
Академик стал объяснять.
— Стало быть, видно, что земля вертится? — взволнованно спросил Александр Степанович и, чувствуя, что это дело прославит его и тогда он возвысится в своей славе над Машей, торопливо сказал: — Даю деньги за эту фуко!
Вышли на улицу. Звонкий девичий голос выкрикивал под гармонь:
Ой, да ты страданье, ты мое страданье, Ой, да заложило грудь — мое дыханье! Ой, да хорошо страдать мне летом, Ой, да под ракитовым под цветом, Ой, да хорошо страдать весною, Ой, да под зеленою сосною!И это «ой» звучало то задорно и громко, то тихо и томно, то с веселым озорством:
Ой, да хорошо страдать зимою, Ой, да когда милый мой со мною! Ой, да мне не страшна злая вьюга, Ой, как обниму я мила друга!— Вот они… времена года, — с грустью сказал академик.
— Куда теперь пойдем? — спросил Дегтярев. — Домой?
— Зайдемте к этому, который деньги в лесу нашел, — предложил академик.
— К Никите Семеновичу? А вот его дом с мачтой, — сказал Дегтярев. — Это он завел радио после того, как из Москвы передали про его подвиг. А он тогда не слышал и очень огорчился, что не пришлось услышать про себя.
— Славу, значит, любит? — спросил академик.
— А вот вы уж сами увидите, какой он.
Никита Семенович сидел возле радиоприемника и слушал новогодний концерт, передававшийся из Москвы. Было что-то трогательное в любви, с какой чьи-то руки выточили ножки столика, на котором стоял приемник, и вышили красных петухов на полотенце, которым был покрыт столик. И весь передний — красный — угол избы, где в прежние времена обычно теплилась лампадка перед иконами, своим торжественным убранством выделялся, как уголок радости людей, живущих в этом доме: они украсили его золотисто-желтыми листьями клена, поставили овсяный сноп, положили светлооранжевую тыкву такой величины, что одному человеку трудно было бы ее поднять. На стене висел портрет Сталина, а под ним, в рамке, диплом Сельскохозяйственной выставки о присуждении серебряной медали Никите Семеновичу Сухареву за овощи, выращенные им на колхозном огороде. Здесь же к стене была прибита срезанная верхушка молодой елочки с двумя сухими веточками, расходящимися в противоположные стороны, как усики у таракана.
— Что это у вас? — спросил Белозеров.
— А это мой барометр. Ежели погода сухая, то усики расходятся в стороны, а ежели сырость, то сходятся, — сказал Никита Семенович. — Вот по радио про погоду говорят, случается, и наврут, а мой барометр не обманет.
— Значит, не всему верите, что по радио говорят? — спросил академик.
— Как можно? — с искренним возмущением воскликнул Никита Семенович. — Чего не наговорят на белом свете!
— А вы что же — иностранные языки знаете? — спросил академик.