Большой марш (сборник)
Шрифт:
Иногда она устраивала игру словами, начинала у Климова допытываться:
– Почему так: покупатели? Ведь продавцы, значит – покупцы. А если покупатели, то надо – продаватели…
В домашних разговорах она слышала про деньги: пять рублей, десять рублей. И однажды очень серьезно спросила:
– А один рублей – это много? Сколько за него можно купить?
Она даже расплакалась, не понимая, отчего Климов так хохочет. Потом это много лет жило в домашнем языке: рубль назывался не иначе, как «рублей». Больше всех это слово любила сама Лера, до самого конца школы говорила Климову:
– Папочка, дай мне рублей на кино!
Теперь Лера почти все это уже забыла. А он помнит, все это в нем, она для него – не просто сегодняшняя, а вся – какой была и есть; глядя на нее или о ней думая, вспоминая, он всегда видит
До десяти она была совсем бесхитростной, ясной и открытой во всем, без всяких попыток что-нибудь утаить, часто искала у него ласки: могла вдруг подойти, когда он сидит за расчетами, прижаться к его плечу, прильнуть головенкой. Тогда он для нее много значил, она любила его явственно. Старше она утратила свою видную привязанность к нему, стала стесняться открытых «сантиментов», появились даже насмешливость, пренебрежение к проявлению дочерних чувств в прежнем их виде. Климов считал: вполне закономерно, взрослеет, к тому же – всесильная мода времени: подростки рвутся к независимости, всеми силами стремятся ее демонстрировать. Когда-то, в двадцатые, тридцатые годы, в пору его детства, это выражалось заработками в пятнадцать-шестнадцать лет в общий семейный котел. Теперь – в седьмом-восьмом классе сигареты в зубах многих мальчишек и девчонок, выпивки «из горла», в подъездах; человеческое «папа» и «мама» упразднены, родители – как бы уже не существующие «предки»… До этих крайностей Лера не опускалась, но все же и ее душа заметно черствела, заражалась всеобщим стандартом. Эти перемены отлагались в Климове тихой болью, безмолвными огорчениями. Высказать их было некому. Жена бы его не поняла, из постоянного духа противоречия стала бы обязательно спорить, опровергать его наблюдения и выводы. Поделиться с кем-нибудь из знакомых? Скажут: сам виноват. Куда смотрел, почему допускаешь, ты же отец, должен принимать меры, воспитывать, влиять. А какие меры, как в таких случаях влиять? Он и сам с собою спорил, не хотелось думать, признавать, что Лера меняется в самой своей сути, что уходит из нее доброе, хорошее, замещаясь такой же черствостью, сухим, безжалостным ко всему окружающему эгоизмом, как у матери. Почему-то непоколебимо верил – не может дочернее покинуть ее совсем, пропасть бесследно, ничего страшного, это только такой неизбежный процесс: по законам роста, развития характера, личности наглядные в детстве черты уходят внутрь, перемещаются с поверхности в сокровенную душевную глубину…
Дождь уже шумно кропил крышу павильона.
Белое зарево подходившей электрички высветило завесь его косых струй, черное зеркало платформы, кипящей множеством пузырей.
Спрыгнув с вагонных ступенек, пассажиры с говором, смехом, чертыханиями распускали зонты, накрывались полиэтиленовой пленкой; женщины, жалея туфли, подхватывали их в руки, пускались по лужам босиком.
Одна из женских фигур показалась Климову Лерой. Он дернулся навстречу, готовый окликнуть.
Нет, это была не Лера.
Со ступенек спрыгнул кто-то задержавшийся; Климов впился глазами; это тоже была не Лера.
Поезд тронулся. Набирая ход, прощелкал колесами мимо; хвостовой красный фонарь на миг ослепил и, сжимаясь, стремительно унесся в темноту.
Ожидать больше было нечего.
Но оставшийся в одиночестве Климов растерянно стоял на платформе, как будто все-таки еще должно было что-то быть. И только спустя минуту или две разум его наконец полностью осознал, что это – всё, ничего больше не будет, надо ему уходить.
Лесная дорога уже размокла, ноги Климова скользили в жидкой грязи. Он ничего не видел, ступал вслепую, проваливаясь в лужи, задевая за кусты. Помогали только молнии, розовым пламенем вспухавшие в толще туч. Стволы, кусты, дорога на миг вырывались из тьмы, в глазах оставался их отпечаток, с которым Климов некоторое время шел, как бы еще всё видя перед собой.
Гроза двигалась издалека и быстро приближалась. Все короче становились промежутки между вспышками алого света в тучах над лесом и пушечными залпами грома, неровно, как по ухабам, раскатывавшегося далеко во все стороны за горизонты, а потом, уже глухо, ослабленным эхом, катившегося оттуда обратно.
Пиджак на плечах Климова
промок насквозь, холодил спину, брюки на коленях и ниже намокли тоже, липли к ногам, стесняли шаг. Климов напрасно пошел под дождем, надо было остаться в павильончике на платформе, выждать. Но там он не подумал об этом, а теперь было уже поздно возвращаться.Дорога вела почему-то вверх, на увал. Этого не должно было быть. Климов догадался, что идет не туда, надо было где-то свернуть, но он пропустил поворот.
Ослепительный свет полыхнул над головой, трескучий грохот разорвался в самых его ушах. Кривой белый столб ударившей в землю молнии возник совсем недалеко от Климова на яркой зелени мокрого, терзаемого бурей леса. Климов успел увидеть согнутые в дугу верхушки деревьев, сорванные листья, летящие с ветром. Полыхнула новая вспышка, молния вонзилась точно в то же место. В этот раз Климов разобрал, что это вовсе не молния, а тонкий, длинный, бумажно-белый ствол березы.
Он остановился, не зная, что делать. Вернуться к тому месту, где он сбился? Но разве найдешь его в такой тьме, под секущим ливнем? Старый лесник, надо думать, окажись он в таком положении, пошел бы напрямую по лесным зарослям и без всяких затруднений добрался бы до моста через речку, а там и до кордона. Но Климов не успел узнать лес настолько, чтобы ориентироваться в нем без знакомых дорог и троп. Он представлял себе только общее направление, в котором ему надо двигаться, но и то неуверенно.
Поколебавшись, он пошел все-таки назад, искать потерянную дорогу, шел минут десять, ничего не отыскал, только совсем заблудился; блеснула молния, и он увидел себя без всякой тропы среди тонкого осинника, зарослей орешника, сплетенных ветвями и листвой. Гроза уже сместилась, ушла километра за три и удалялась дальше, гром по-прежнему разгневанно бил из своих пушечных батарей, но уже не оглушал, от взблеска молний и до его раскатов опять проходило время. Частый отвесный дождь равномерно шумел в кронах деревьев, в широкой листве орешника, в траве каждой полянки. Теперь он будет долго идти вот так, может быть – до самого утра; осенние грозы всегда переходят в такие нудные, нескончаемые холодные дожди.
Отирая с глаз стекающую воду, Климов брел сквозь лесные заросли в одной лишь надежде – выйти хоть на какую-нибудь тропу, просеку или дорогу. Под ногами с хрустом ломались гнилые сучья, иногда он проваливался в звериные норы, больно спотыкался о пни.
Начался спуск. Скоро мокрые его ботинки зачавкали в грязной жиже. Он зашел в лесную бочажинку с кочками, кустами ракитника. Таких топких низинок много разбросано по лесу; весной в них стоит талая вода, к середине лета они просыхают, а с первыми осенними дождями опять превращаются в непроходимые болотца.
Бочажинка была обширной, вытянутой овалом. Климов долго огибал ее по косому склону твердого берега. Потом вошел в сосняк, еще издали угадавшийся по смолистому запаху коры и хвои. За ним – попал в редкий лиственный лес, небольшими отдельными рощицами на гладко выкошенных лужках. Посреди одной из полянок что-то темнело, какая-то непонятная высокая куча. Пахнуло прелым сеном. Климов подумал – стог. Подошел вплотную. Оказалось – шалаш пасечника, стоявшего здесь со своими ульями. Кровля шалаша из веток, засохшей листвы и сена была тонка, сквозила дырами, но все-таки это было укрытие, и Климов, усталый, отчаявшийся, решил больше не рыскать во тьме по лесу, ничего не искать, передохнуть в этом шалаше.
Это тоже была ошибка – стыть без движения в холодной мокрой куче сопревших веток, но он еще этого не понимал, обрадованный своей находкой, ему показалось, шалаш – как раз именно то, что сейчас надо, он обязательно в нем обогреется, спасется от дождя, – хотя бы пока он льет в полную силу.
Дрожа, он забрался внутрь, пошарил в темноте руками, нащупал плотно примятое сено – постели, на которых спали пасечники. Садиться на них не захотелось, слишком были они мокры. Пошарил еще – под руки попался чурбачок. Климов поставил его, сел. Одежда на нем была обильно напитана водой, отяжеленно давила, как железный панцирь; под нею по телу, неприятно щекоча, текли холодные струйки. Климов стянул пиджак, не хотевший слезать с плеч, рук, рубашку, брюки, отжал, выкрутил, как сумел, натянул на себя опять. Противно, гадко было натягивать мокрое, дрожь колотила его так, что тряслись руки и стучали зубы.