Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Болтун. Детская комната. Морские мегеры
Шрифт:

— А вот это вопрос излишний! — насмешливо отозвался он.

Я продолжал наседать с неслыханной наглостью, какую можно было бы объяснить только равнодушием и бессердечием (ибо, страстно желая узнать разгадку, боялся, что Мольери это почувствует и мне ничего не скажет):

— Почему же?

— Потому что любой ответ на него тоже будет излишним. Разве могут что-нибудь изменить наши самые прекрасные грезы, если мы не способны их осуществить? Возможно, я и страдаю, потеряв то, что имел, но это ровно ничего не значит, это никому не интересно.

— Кроме меня, может быть, — не слишком твердо возразил я.

— Бросьте! Вам до этого нет дела, как и всем остальным.

— Даже Анне

Ферковиц?

Он остановился и пожал плечами:

— Вы шутите! Теперь ваша подруга счастлива, она наконец освободилась! Ее чувство ко мне было только капризом, она сама это подтвердит, — и теперь она, конечно, своим капризом не слишком гордится. В тот вечер я ей оказал большую услугу… — добавил он хитро.

— Так с вашей стороны это была жертва? — Мной овладела безумная смелость, объяснявшаяся не только любопытством, я чувствовал, что способен пойти дальше, как угодно далеко: ничто не могло бы меня остановить. И тут я впервые увидел, как он нетерпеливо замахал рукой:

— Да нет же, вы меня совсем не поняли! По правде говоря, ваша подруга мне не чрезмерно нравится, я никогда не думал о том, чтобы ее соблазнить. Я вообще не из тех, кто склонен пользоваться ситуацией.

— Простите, но по меньшей мере однажды вы сумели ситуацией воспользоваться. И кто вас в этом упрекнет?

Мольери посмотрел на меня с удивлением:

— Однажды? Вы намекаете на то, что какой-то дурак назвал божественной удачей, позволившей мне стать певцом?

Он расхохотался:

— Поверьте, это не была случайная ситуация, стечение обстоятельств, которое никак нельзя было пропустить, нет, вовсе нет! — повторял он, все также смеясь. — Я охотно принимаю то, что мне дают, и так же легко позволяю это у меня забрать! Но в тот раз, мне кажется, кто-то — не я сам, кто-то другой — все очень тонко подготовил, не побрезговав, возможно, даже насилием…

— Значит, это было заранее подстроено? — спросил я с замирающим сердцем (все мои надежды были связаны с его ответом).

— Так говорили, — ответил он брюзгливым тоном, как будто собирался взять свои слова обратно. — А недавно сумели более чем убедительно доказать, что в своем последнем выступлении я подражал манере венского певца, который тогда почувствовал себя плохо и принес мне эту божественную удачу. Эти журналисты такого наговорят…

— Но вы сами говорить вообще не хотите, — горько заметил я.

— А вы, похоже, мастер развязывать язык даже тем, кому и сказать нечего!

Не обращая внимания на его насмешки, я гнул свою линию, чувствуя, что от этих расспросов, представлявшихся мне, впрочем, тягостными и бесполезными, у меня начинает кружиться голова.

— Стало быть, вы можете… больше не петь?

— Я больше не могу петь, — поправил он меня самым добродушным образом.

— Но если бы могли, то пели бы?

Он бросил на меня хмурый взгляд: в нем читалось замешательство, усталость и, возможно, недовольство:

— До чего же мне не по вкусу эти ваши «если»: какие-то они глупые, праздные.

— Вы не хотите мне отвечать? — гневно воскликнул я.

— Поймите вы… Разве я могу влезть в шкуру человека, которым перестал быть — или, может быть, вновь сделаюсь когда-нибудь, но не сейчас, не в эту минуту? Зачем мне ломать перед вами шута?

Он поднял руку, смягчая этим жестом резкость своих слов, посмотрел на меня внимательным, участливым взглядом:

— Вы очень молоды и, боюсь, слишком впечатлительны…

— Так оно и есть, — ответил я сухо.

— Я хочу сказать: вы волнуетесь из-за сущей чепухи. Вам не хватает беззаботности.

— А вам — вам ее хватает? — теперь была моя очередь иронизировать.

— Куда там! Потому-то со мной так неприятно иметь дело, неужели вы

не видите?

Как ловко он уходит от ответа, подумал я. И мысленно поклялся: нет, ты у меня не выкрутишься!

— Так значит, у вас что-то не в порядке с горлом? — выпалил я, наивно рассчитывая застать его врасплох внезапным натиском.

— Кое-кто думает именно так, и это еще не самые большие глупцы! В самом деле, заболевание гортани — вот что все объясняет! Ясно, четко и окончательно!

— Но разве это правда? — я отбросил всякие приличия (мной внезапно овладело страшное раздражение, и я чувствовал, что способен на любую грубость).

— Разве это правда! — Он захохотал, откинув голову назад. — Неисправимый человек! Послушайте: правда это или неправда, в любом случае ни вы, ни я — и никто на свете тут ничего не может изменить. Надо радоваться жизни, надо быть беззаботными, как Папагено!

— Если болезнь неизлечима, вы больше не сможете петь? Никогда?

— Да, с вами так просто не сладишь! — воскликнул он весело. — Ни вам, ни мне, да и вообще никому не дано этого знать. Позвольте и мне в свою очередь спросить вас: к лицу ли нам обоим тратить время на эту пустую болтовню?

— Ну нет! — вне себя от ярости, закричал я во весь голос. — Нет! Вы меня не собьете! Если наш разговор превратился в болтовню, то кто в этом виноват? Я хотел получить ответ всего на один вопрос, и притом самый важный, но вы ведете себя так, что мне пришлось задать уже десять! И на все эти вопросы вы отвечаете шутками и прибаутками, и… да, и просто ложью!

— Успокойтесь! — он похлопал меня по плечу. — Очень уж близко вы все это принимаете к сердцу! Как же я вам завидую!

— Вы мне завидуете! Еще одна милая ложь! — я не мог сдержать возмущения. — Ваша беззаботность — знаю я ее! Это все напускное, это одна из тех прекрасных грез, над которыми вы только что насмехались! Вы умеете притворяться, но на самом деле вам ох как несладко… Вы так и останетесь конченым человеком, вы всегда будете оплакивать ваши невозвратные звездные часы!

Кровь бросилась мне в голову, и я, задохнувшись, осекся, в полном ужасе от жестокости моих слов: фраза была театральной и не отражала моих мыслей, так далеко не заходивших, я вовсе не был уверен, что сказал правду. Но Мольери, по-видимому, ничуть не обиделся, даже не взволновался.

— Может быть! — промолвил он с величайшей кротостью. — Но об этом тоже ничего нельзя сказать.

И, внезапно ускорив шаг, объявил совсем другим голосом, оживленным, жизнерадостным:

— Лично я с удовольствием съел бы сейчас хороший бифштекс с кровью. Заглянем сюда, а?

Помню, за едой мы разговаривали мало. Мольери набрасывался на все блюда с животной жадностью и, что бы он ни ел, каждый раз, проглотив очередной кусок, хватал свой бокал с вином и залпом его осушал (мы выпили три бутылки). В ресторане его неприятная внешность, его вульгарные манеры выступили наружу, но произошло это не совсем помимо его воли: он, вне всякого сомнения, умел нарочно представить себя в дурном свете, внушить своими грубоватыми замашками отвращение смотревшей на него псевдоутонченной публике. Здесь, отделенный от меня только столом, он казался толстым и краснолицым (теперь я удивляюсь этому неправдоподобному, но так и застрявшему в моей памяти впечатлению). Ни его, ни меня не смущало то, что наша беседа едва вяжется. Из его корявых шуток и путаных рассказов мне почти ничего не запомнилось, если не считать фразы, брошенной в ответ на мой вопрос о трех лондонских господах: «А! Не напоминайте мне о них. Пиявки!» Насытившись и, видимо, захмелев, я поспешил откланяться: мой пыл окончательно сошел на нет. Мы встали из-за стола, и тут он с неожиданной заботливостью спросил, не болен ли Я:

Поделиться с друзьями: