Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Болтун. Детская комната. Морские мегеры
Шрифт:

Но прежде чем идти дальше, я захотел бросить последний взгляд на место моей казни. В этот час утренних сумерек, когда на землю то тут, то там ложились одинокие снежные хлопья, кружившие в прозрачном холодном воздухе, мне показалось важным запомнить его как можно лучше. Я оглянулся назад и увидел уродливую вмятину, которую мое окоченелое тело оставило на грязном, заляпанном кровью снегу. Еще с минуту принуждал я себя смотреть на эту омерзительную, точно гнойник на здоровой коже, сизо-розовую рану, на кровавые сгустки, разбрызганные по ее краям. Затем отвернулся и вновь с жадностью бросился в волны музыки, постепенно набиравшей громкость и все более раскрывавшей свое безмерное величие. Голоса перекликались, рассыпая многократное эхо: каждый отзвук был призывом, что-то мне обещавшим, и я понимал, что при всем желании не могу им противостоять. Да, они звенели для меня, эти повелительные голоса, исполненные безыскусной торжественности, для меня одного и ни для кого другого, они звали меня, не нужно было себя обманывать, искать лазеек — они меня звали, звали! Тем не менее я как бы в шутку сделал вид, будто ничего не слышу, и стоял без движения, уставясь в землю. Я говорил себе, что еще свободен, еще могу повернуть в другую сторону и уйти через распахнутые воротца, от которых меня отделяло всего полсотни метров, — и что если я не уйду сейчас же, мне, может быть, придется забыть об этом навсегда. Но, словно вкопанный, все стоял и стоял, обводя глазами парк и не поворачивая при этом головы, — не признавал ли я тем самым, что все понял, что я и есть тот, кого они зовут, что я вот-вот подчинюсь им? Властная сила заклинания стала неимоверной, от нее захватывало дух. И когда она достигла высшей точки, я почувствовал, что сзади налетает какой-то вихрь и мчит меня. Сознавая свою слабость и в то же время увлекаемый вперед, я больше не сопротивлялся. По мере приближения к каналу я все лучше видел блестевшую в неярких лучах зари полосу воды, которая разделялась на рукава, обнимая высокую стену — непроницаемую, ничем не примечательную, безликую, как валун, как бок утеса. Я уже не довольствовался осторожными

шажками, я буквально несся по снегу, рискуя поскользнуться и свернуть себе шею. И наконец вцепился в парапет — так умирающий от голода хватает протянутый кусок хлеба. В это мгновение мне показалось, что мой череп изнутри, между глаз, прошила огненная стрела; вода, сверкавшая внизу, опалила мне веки, погнала кровь в виски.

— Довольно, — воскликнул я, давясь рыданиями, — довольно! неужели, услышав такое пение, я еще хоть когда-нибудь в жизни посмею открыть рот!

Глава III

А теперь можете задать вопрос, который вертится у вас на языке. Ну же! Отбросьте только свое ехидство, оно вам совсем не к лицу. Или вы еще надеетесь уличить меня во лжи? Поосторожнее: я припас ответ, способный опрокинуть все ваши иронические построения. Бьюсь об заклад, сейчас вы качаете головой и понимающе улыбаетесь: дескать, вас на мякине не проведешь. Думаете, я исчерпал все средства и прибегаю к запугиванию лишь оттого, что не могу выйти из трудного положения более изящным способом? Хорошо, докажите мне, что вы не из числа впечатлительных людей, покупающихся на примитивные уловки. Хотя нет, подождите минутку! С вашего дозволения прошу немного потерпеть самых легковерных — ведь, полагаю, среди вас все же есть простаки, которых увлек рассказ о моих похождениях, такие, у кого в этот миг колотится сердце, пересохло в горле и выпучены глаза, настолько им хочется узнать, что же было дальше… Конечно, я мог, хотя даже не подумал об этом, броситься в канал; мог подумать, но воздержаться. Однако при всей невольной симпатии к тем, кого распирает законное любопытство, и при всем желании никого не обидеть должен сказать честно: такой вопрос показался бы мне чрезвычайно бесцеремонным, не будь он, перво-наперво, таким глупым. Но я, естественно, далек от намерения оставлять что-либо без разъяснений: на самые разные вопросы я готов дать один и тот же ответ. Он все упростит и всем придется по вкусу. Что же касается иных читателей, которые не тратят времени попусту, гадая, чем я хочу обернуть мою историю, — например, прыгнул ли я действительно вниз головой в ледяную воду или, передернувшись, отшатнулся, — то они, должно быть, непрочь поинтересоваться: правда ли, что, услышав столь возвышенную музыку, я больше никогда не осмелился открыть рта? Понимаю. Они мечтают услышать то, что уже знают, из моих собственных уст. Посмотреть, как мучается человек, запутывающийся в клубке противоречий, и тем безнадежнее, чем упорнее старается выпутаться! Они хотят посмеяться, но я им этой радости не доставлю. Думают сделать шута из меня, но сами окажутся в дураках.

Вообразите себе фокусника, которому наскучило морочить толпу, злоупотребляя ее доверчивостью, и который в один прекрасный день решил, что будет отныне не сгущать, а рассеивать туман иллюзии, — иными словами, заниматься чем-то прямо противоположным тому, в чем обычно находил пищу для своего тщеславия, пусть и рискуя при этом навсегда утратить репутацию чудодея. Только не нужно заблуждаться: мысль вынести на свет один за другим все секреты своего мастерства — с холодной кропотливостью часовщика, разбирающего механизм, — взбрела ему в голову вовсе не оттого, что он ощутил запоздалое, хотя и похвальное желание быть честным, подобные угрызения совести ему неведомы; просто ему нравится разрушать то, что им же создано, нравится показывать, насколько преувеличено вызываемое им восхищение, — и лишь потому он методично выкладывает на стол деталь за деталью, лишь потому обнажает тривиальную подоплеку самых изощренных приемов, наслаждаясь досадой восторженных поклонников, по собственной воле спускаясь с вершины, на которую был вознесен теми, кого водил за нос, и жадно ловя момент, когда в их глазах, еще вчера расширенных, по-детски удивленных, мелькнет первая тень разочарования, — если же обнаруживает, что в этих лицах, стянутых кислой бессмысленной улыбкой, еще теплится огонек веры, то спешит загасить его так же старательно, как разжигал накануне. Может быть, я и есть этот жестокий сумасброд?

В любом случае я не изображаю из себя жертву, я готов признать обоснованность большинства выдвигаемых против меня обвинений, в первую же очередь принимаю упрек в том, что не очень хорошо обдумывал свои слова: верно, что я все время молол вздор, не боясь утопить свой рассказ в подробностях, интересных мне одному, верно, что из природной любви к актерству неоднократно пытался выдать себя за того, кем на самом деле не являюсь, притязал на чувства, каких никогда не доводилось испытывать, и, что хуже, приписывал себе поступки, которые не был способен совершить, — а вселишь затем, чтобы придать моей пресной жизни хоть какой-нибудь вкус; верно также, что у меня хватило бесстыдства отрекаться от того, что мне всего дороже, и нахваливать то, что, по собственному признанию, я всегда ненавидел. Разумеется, вы кругом правы, утверждая, что кому-кому, а мне не пристало впадать в добродетельный тон и проповедовать чистосердечие, ибо я по преимуществу заботился о том, чтобы искажать реальность, придавая ей более возбуждающий или более правдоподобный характер, — уж не стану перечислять здесь все свои сладкие трели, ужимки, подтасовки, фигли-мигли. Спору нет, я болтун, безобидный и нудный болтун, как вы сами, и вдобавок лжец, как все болтуны, то есть, хочу я сказать, как все люди. Ну и что? С какой стати вы распекаете меня за порок, которому сами подвержены? Вы не можете приказать, чтобы я сидел в своем углу да помалкивал, слушая, как балаболят те, кому я, вне всякого сомненья, не уступлю ни опытом, ни богатством мыслей. Кто из вас бросит в меня камень?

Что вы, по-видимому, менее всего склонны мне простить, так это недостаток добросовестности. Если человек стыдится своей болтливости, скажете вы, то первым делом ему надо бы замолчать. Согласен. Но коль скоро эта досадная потребность свойственна нам всем, почему люди, не считающие зазорным точно такой же изъян в самих себе, ставят его в вину мне? Имею слабость полагать, что смотреть на него сквозь пальцы все-таки лучше, чем не видеть в упор. Считается ли доказанным, что я, просветлев душой благодаря этой прекрасной музыке, дал обет молчания и с тех пор обязан его строго соблюдать? И тем самым — что я подлый клятвопреступник? Если вы сочтете уместным напомнить мне еще и о чувстве стыда, овладевшем мной после сильнейшего припадка моей болезни, — напомнить только для того, чтобы изобразить притворное удивление: вот ведь, даже это чувство не смогло исцелить меня от моего порока, — я вам отвечу… знаете, что я вам отвечу? Мне легче легкого покрыть все эти жалкие козыри. В том, что ваши шпильки заставляют меня лишь усмехаться, виноват не я. Нужно сперва убедиться, что я вправду слышал эту музыку, вправду ощущал стыд. Да, именно так я вам и скажу: то, что я постарался описать оба переживания как можно точнее, еще не означает, что в их подлинности никто не смеет усомниться, и прежде всего — я сам. Разве мое воображение не может быть чуть более живым, чем моя память? По-вашему, это уже ни в какие ворота не лезет: делать вид, будто сомневаешься в собственных утверждениях, — верх нахальства и беспардонности. А если мои сомнения не показные, а если я вообще не сомневаюсь, а если я прекрасно знаю, чего стоят мои словеса, — если вся эта болтовня от начала и до конца была чистой ложью, тогда как? Вы с гневом отворачиваетесь: «Ах вот оно что? Да пошел ты к черту!» Я все же попрошу вас не выходить из себя: нет ничего страшного в том, что вы потеряли столько времени, слушая мое вранье, зато вам посчастливилось быть свидетелем припадка болтливости, а это, безусловно, куда поучительнее, нежели чтение сухого отчета о таком припадке, пусть и далекого от всяких покушений на литературность. Будьте благоразумны, не впадайте в ярость из-за того, что я злоупотребил вашей доверчивостью и незаметно примешал кое-какую правду к сплошной лжи, лишь выдаваемой за правду, — с тем расчетом, что первая от второй, как давно установлено, ничем не отличается. Я готов публично покаяться перед теми, кого обманным путем ввел в заблуждение, и могу заверить, что мне дела нет до того, останется ли за мной последнее слово; я прошу лишь об одном — чтобы мне позволили не спеша разобрать казус, который, может быть, является не только моим, но еще чьим-нибудь, включая и некоторых из вас; думаю, мы друг друга поймем, если только вы предоставите мне время и я сумею, вернувшись назад, еще раз пройти все с самого начала: тогда я окончательно устраню это чрезмерно затянувшееся недоразумение, показав, что оно не так серьезно, как мы могли предположить.

Кто из нас хотя бы раз в жизни не испытывал желания возвысить голос — не с естественным намерением завоевать симпатии аудитории и не с целью ее чему-нибудь научить, но просто так, чтобы удовлетворить свою прихоть? Впрочем, как я сказал в самом начале, для этого нужно еще обладать железной уверенностью, что сможешь найти слушателя, и, как покажу несколько позже, употребить изрядную хитрость, чтобы, разжигая в этом слушателе интерес к своему рассказу, заручиться его благосклонностью, — ибо для говорящего обращенное к нему человеческое лицо становится источником странного воодушевления. Совсем не обязательно знать что-то исключительно важное, о чем нельзя не сказать, можно даже вообще ничего не знать; не пойму, отчего вас так возмущает мое мнение, что говорить и выражать то, что лежит на душе, — два совершенно разных занятия. Хватит ли у кого-нибудь из вас непорядочности, чтобы утверждать, будто он всякий раз открывает рот только потому, что ему хочется поделиться с другими выношенной мыслью, усладить общество чарующим звучанием своей речи? Полно, не ломайте комедию! Открывая рот, вы, может быть, вовсе не знаете, что произнесете, но уверены, что обстоятельства и сопутствующее им возбуждение подскажут нужные слова с преизбытком; потому-то и начинаете с чего ни попадя, целиком полагаясь на везение: главное, прямо сейчас, не сходя с места, унять этот зуд, а слова… слова, как правило, не заставят себя ждать. Но бывает — здесь-то мы и касаемся моего казуса, — что слова не хотят приходить на помощь,

и тогда вы чувствуете страх, словно паралитик, силящийся бежать от нависшей над ним опасности. Некоторые, я знаю, ни за что не хотят примириться с этой неспособностью утолить свой позыв, другие, умеющие держать себя в руках, погружаются в бездеятельное ожидание, более или менее искренне надеясь, что какой-нибудь счастливый случай исцелит их от злого недуга, и постепенно со своей пассивностью свыкаются, — если только не пытаются выдать ее за силу духа, делая вид, что желание, которое они не могут удовлетворить из-за собственной несостоятельности, не стоит выеденного яйца.

Когда на меня нападает нестерпимая охота говорить, я и не думаю себя обуздывать, но в то же время — право, тут нет рисовки, — я меньше всего расположен придавать моим излияниям публичный характер или даже выкладывать то, что лежит на душе, близкому другу. Ничто так не чуждо мне, как привычка иных людей рассказывать всем и каждому свою подноготную. Но выхода нет: нечего и надеяться что-то молвить, если не умеешь превозмочь отвращения перед огнями рампы. Приходится лезть на подмостки и, отбросив застенчивость, паясничать перед целым светом. Лично я, кстати, не обещал вести себя скромно: мне все равно, привлекаю я к себе общее внимание или остаюсь в тени; я не настолько щепетилен, чтобы отказаться расставлять ловушки для доверчивых слушателей, если уж любопытство, пробуждаемое в них моими баснями, потворствует моей дурной наклонности.

Нет, меня заботит нечто менее возвышенное. И в первую очередь вот что: разве моя фантазия не иссякает? Где найти достойный предмет для упражнения в любимом деле? Каждому понятно: я не могу открывать рот только затем, чтобы излить поток нечленораздельных звуков или высыпать груду бессвязных слов; я уже сказал и не стану повторять: болтун никогда не говорит в пустоту, ему нужно подхлестывать себя убежденностью, что его, хотя бы машинально, вполуха, слушают; он не требует от собеседника ответа и вряд ли надеется установить с ним живую связь, — конечно, в тех случаях, когда ему поддакивают или возражают, его словоохотливость переходит в поистине безумную экзальтацию, но она не опускается ниже известного уровня и тогда, когда слушатель равнодушен или скучает, — лишь бы тот не уходил.

Все как раз и началось с боязни, что мне не удастся сделать первый шаг; напрасно я пытался собраться с мыслями и, по примеру священника, готовящегося приступить к долгой проповеди, закрывал глаза, чтобы почерпнуть вдохновение в тишине и выиграть время, необходимое для составления правдоподобного и многосложного рассказа о прошлом, — эти старания ни к чему не приводили, лишь утверждая меня во мнении, что моя фантазия пожухла и увяла. Между тем желание говорить только крепло, честолюбивое намерение состязаться с теми, чьему красноречию я завидовал, жгло мне глотку, и бессилие мое ничуть не меньше, чем гордость, подстрекало не отказываться от занятия, которому я пылко мечтал предаться. Тут меня озарило: а ведь то, чего я ищу так далеко, лежит прямо под рукой. Я буду говорить о моей потребности говорить.

Но легко ли взяться за такое дело? Мало кому понравится выворачиваться наизнанку перед людьми недобрыми, видящими во всех, кто их окружает, одну только низость да испорченность; признаваясь в пороке, от которого все открещиваются даже внутренне, ты лишь даешь этим записным лицемерам пищу для насмешек, а самым злобным из них — повод осыпать тебя яростными проклятиями. Какой сумасшедший станет рисковать своим добрым именем и подставлять себя под град издевок единственно из удовольствия поболтать? Так-то оно так, но в моей власти все же было временами заметать след, который я старательно прочерчивал. Кто мешал мне слегка манипулировать взрывоопасной истиной? Да, я вывел себя в образе, похожем на меня лишь отчасти и, как следствие, достойном презрения, но стоило ли из-за этого терзаться, если я располагал возможностью в любой момент бить на жалость, искусно вворачивая упоминание о болезни, извинявшей мои безответственные поступки? Итак, я больше всего заботился, во-первых, о том, чтобы придать изложению насквозь вымышленных фактов последовательный и связный вид, создавая у собеседника впечатление, будто я скрупулезно воспроизвожу вполне достоверные данные, извлекаемые из памяти, и ни на миг не уступаю соблазну что-нибудь присочинить или чуть подкрутить колесики повествования; во-вторых, чтобы вдохнуть какую-никакую жизнь в чисто фиктивных персонажей (начиная с того, кого я выдавал за себя), сделанных мною главными или второстепенными действующими лицами истории, которую я от начала и до конца сфабриковал в собственных целях, причем на персонажей этих не должна была даже краешком лечь тень, ставящая под сомнение их подлинность и мою добросовестность. Стараясь убедить самых взыскательных читателей, я притворился, будто отказываюсь от известных внешних эффектов, предназначенных не столько для максимально полного отражения истины, сколько для того, чтобы привлечь внимание к ловкости автора, от риторических приемов, характерных главным образом для судебных речей и проповедей, от средств из моего личного арсенала, в других ситуациях приносивших мне успех. Вспомните, с какой демонстративной настойчивостью, которую легко было принять за чрезмерную скромность, я при каждом удобном случае подчеркивал, что сознательно отвергаю все формальные прикрасы, спеша тут же выразить деланное сожаление: мол, за авторскую честность неизбежно приходится платить однообразием интонации. А ведь притворный отказ от ухищрений — тоже ухищрение, и куда более лукавое. Если мне время от времени случалось прилгнуть, то лишь затем, чтобы иметь предлог в этом униженно повиниться: конечно, у меня есть прискорбное обыкновение забалтываться, нести чушь, позволяющую о чем-то умолчать или оттянуть момент, когда сказать это все-таки придется, однако, сраженный раскаянием, я немедля спохватываюсь, а стало быть, намерения у меня самые благие, вы можете смело доверять человеку, столь явно пекущемуся о том, чтобы бороться с дурной привычкой искажать истину, в какой-то мере свойственной всем смертным. (Позвольте, кстати, выразить удивление: отчего-то никому из вас не захотелось приподнять покров, который я из стыда или трусости на себя набросил. Вы хотя бы знаете, кто с вами сейчас разговаривает? Не сомневаюсь, вы более благосклонно и уважительно отнеслись бы к тому, кто при знакомстве представляется, скромно называя свое имя, — это и понятно, готовность с жертвенным смирением встретить критические нападки свидетельствует об известном благородстве. Кто я: человек, призрак или вообще ничто, сущее ничто? Разве я стал чем-то реальным оттого, что так долго с вами болтал? Вы считаете, у меня есть какие-либо части тела помимо языка? Можно ли отождествить меня с обладателем правой руки, выводящей вот эти буквы? Как знать? Не ждите, что он сам себя разоблачит. Кто на его месте не предпочел бы сохранить анонимность? Уверен, он искренне возмутится, если я задумаю выдать его читателям, чтобы те сорвали на нем злость или презрительно осмеяли. А сам он — интересно, знает ли он, из чего состою я, если, конечно, допустить, что я состою из чего-то осязательного? Он не намерен втягиваться во все эти препирательства, он умывает руки, не желая иметь с моими вывертами ничего общего. Ну-ка, начните скандировать дружным хором: «Автора! Автора!» — держу пари, он и носа не высунет; известно, до чего малодушны эти людишки. Теперь скажите: много ль вам проку в этикетке, наклеенной на сомнительный товар? Положим, вы наконец узнаете имя, возраст, чины и звания человека, непрестанно вводившего насчет себя в заблуждение всех вас, — неужели это что-нибудь вам даст? В том, что он говорил о себе, не было и грана правды; вы можете сделать из этого вывод, что его просто не существует.)

Я не обольщаюсь: думаю, мне не удалось завоевать вашего расположения ни уверенным тоном, который я старался сохранять до самой последней минуты, ни, что греха таить, довольно натужными попытками соединить логической связью эпизоды истории, режущей глаза своим неправдоподобием. Сумей я, например, обморочить вас рассуждениями о медицинской природе моего недостатка, меня бы это полностью удовлетворило, — но разве хоть один из вас мог слушать без смеха, как я повествую о том, чему дал высокопарное название припадков? Не стоит и говорить, что таких «припадков» со мной не случалось никогда. Я употреблял это слово с одной целью — скрыть чувство стыда, грызущее меня при мысли, что я подвержен неприглядному пороку, которому, как ни противно это сознавать, мы все предаемся с одинаковым исступлением. Только не вообразите, что я так беззастенчиво лгал ради идиотского удовольствия видеть, как вы заглатываете любые небылицы, — нет, лишь после долгой внутренней борьбы, что и доказывает настоящее признание, я решился расставить капканы для вашего легковерия; единственной моей заботой — и это должно отвести от меня обвинения в двуличии, — было пробудить в вас интерес к моему рассказу, а затем поддерживать его с помощью некоторых отвлекающих маневров, служивших только тому, чтобы как можно вернее привести вас туда, куда я хотел, а именно — туда, где вы теперь оказались. Надеюсь, вам хочется спросить, отчего я с таким странным рвением вывожу себя на чистую воду, но полагаю, что задавать мне этот вопрос вы отнюдь не намерены, и у меня есть кое-какие основания думать, что вы его зададите тогда, когда меня перед вами не будет и ответить я уже не смогу. Поэтому отвечу прямо сейчас: такой ответ хорош, по крайней мере, тем, что снимает с меня незаслуженное подозрение, будто я увиливаю от неудобных вопросов, и в то же время предоставляет мне возможность удовлетворить еще не совсем выдохшееся желание чесать языком. Я мог бы сказать, что запоздалые угрызения совести побудили меня раскрыть усердно скрываемую тайну, что моя природная ненависть ко лжи наконец пересилила страх осрамиться, что мне вдруг показалось недопустимым оставлять в заблуждении тех читателей, у которых достало вежливости следовать за мною до сих пор; я мог бы, приписывая себе чувства менее возвышенные, сказать также, что нашел некое извращенное удовольствие в саморазоблачении, что мне нравится выставлять мои недостатки напоказ, что мне услаждают слух бранные речи людей, клюнувших на мои приманки; и еще я мог бы напомнить о ребяческой радости, какую мы часто испытываем, разрушая строение, возведенное собственными руками и ценой неустанных трудов. Но все это, естественно, тоже было бы ложью. Правда состоит в том, что, истощив воображение, но при этом вовсе не собираясь умолкать, я не придумал ничего лучшего, как длить повествование, разоблачая свой обман перед теми, кто стал его жертвами, и вы сами видели, что я не был расположен вас щадить, обходя хоть что-нибудь стороной. Я так охотно схватился за эту новую тему лишь потому, что не видел в тот миг никакой другой, которая могла бы послужить пищей для моего глупого и злополучного пристрастия. Волнующее уступило место смешному. Так или иначе, я держался молодцом, но самое главное: я говорил, говорил — какое блаженство! И я все еще говорю.

Поделиться с друзьями: