Болтун. Детская комната. Морские мегеры
Шрифт:
Здесь я привлек ее внимание вот к чему: коль скоро она упорно отрицает правдивость моего свидетельства, да еще и вопреки тому, что я воспроизвел сказанное ею почти в тех же словах, какие она, сама о том не ведая, мне продиктовала — хотя, заметил я не столько из самодовольства, сколько из ехидства, воспроизведение отличается более литературной формой, — коль скоро она считает все это чистыми фантазиями, не противоречит ли она сама себе, заставляя меня объяснять смысл того, что в ее глазах лишено всякого смысла? Вроде бы этот довод на нее подействовал, и на ее внезапно смягчившемся лице я увидел первые признаки желания помириться. Это впечатление окончательно подтвердилось, когда она глухим голосом, по-видимому, возвещавшем
— Не так уж важно, способен ты уразуметь подслушанное или нет, гораздо хуже то, что ты вел себя бесчестно, ты за мною шпионил!
— По-вашему, мои записи это неопровержимо доказывают?
— До известной степени… — признала она, потупившись. — Во всяком случае, они подтверждают мои подозрения. — Затем, тряхнув головой, отрезала:
— Но речь вообще не об этом. Нам нужно объясниться начистоту. Я полагаю, у тебя были свои причины…
— Чтобы следить за вами?
— Чтобы перевирать вещи, которые ты еще мал понимать, — она ущипнула меня за руку. — И о причинах этих, надеюсь, ты мне сам сейчас расскажешь.
— По-вашему, это называется объясниться начистоту? Вы же отлично их знаете!
Она нетерпеливо улыбнулась:
— Откуда, черт побери, мне знать, зачем ты все это затеял!
— Ради вас, ради вас одной — для кого же еще!
— Богом заклинаю, говори яснее! — воскликнула она, и в ее взгляде я вдруг прочел какое-то нервное заискивание.
— Я старался правдами и неправдами подсунуть вам эти листки, чтобы вы могли сами оценить то, что творится у вас на душе!
Она посмотрела на меня так, словно я спятил, потом, фыркнув, откинулась назад:
— Ах ты бесстыжий клоун! Видно, уже забыл, что я их у тебя еле выцарапала?
Я объяснил ей, что, разжигая ее любопытство, нарочно спрятал записи как можно хуже, а мое нежелание выпускать их из рук было мнимым: я лишь хотел, чтобы она заглотала наживку.
— В этом вся соль клоунады! — добавил я, в свой черед рассмеявшись.
— Понимаю, — она даже бровью не повела. Явно обескураженная, она все же пыталась сохранять прежний шутливый тон. — Скажи еще, что это ты затянул меня в библиотеку!
— О, тут и хвастать нечем! — я вновь засмеялся. — Хотя, конечно, это чистая правда!
Как ни силилась она изобразить простодушное удивление, все в ней, с головы до ног, выдавало, что она поняла урок. И даже слишком хорошо поняла — она уже не могла этого скрыть, не могла и дальше, уберегая себя от позора, спасая последние клочки своего достоинства, разыгрывать передо мной неведение. Ей нужно было прояснить ситуацию до конца и в то же время любой ценой не подать виду, что она этого страшится. Поначалу ведь так и было: она вела дознание крайне осторожно, не спуская с меня глаз и, видимо, готовясь его прервать, если риск станет слишком велик. Сумей она не показать, что волнуется, ей удалось бы закамуфлировать и пристыженность — а стыдилась она того, что боится услышать от меня подтверждение давно известного ей факта.
Не исключено, впрочем, что, подслушивая, я слышал в ее словах то, чего не слышала она, — в таком случае ей нужно было допустить, что в ней есть нечто, ускользающее от нее самой, и что я опознавал ее только при условии, что сама она была кем-то, кого не знала. И хотя ей, может быть, не хотелось двигаться дальше, потребность докопаться до правды была в ней слишком сильной — именно поэтому она предпочла смирить свою гордость и не посчиталась с опасностью предстать в смешном свете, решившись требовать от меня откровенного объяснения. Она понимала, что больше не может уклоняться от прямого разговора, и, на какое-то время замолчав, покорно — правда, с несколько тревожным видом, — меня выслушала.
Прежде всего я спросил, вправе ли она упрекать меня в искажении смысла слов, которые я заставил ее произносить,
если в то же время утверждает, что не произносила их никогда, и можно ли, по той единственной причине, что ей не удается вспомнить эти слова, приходить к выводу, что она не произносила их на самом деле. Ведь точно так же, как наши мысли и чувства становятся реальными для другого человека лишь постольку, поскольку мы их выражаем, для нас они перестают быть реальными в тот самый момент, когда мы по собственной слабости предаем их забвению. Действительно, память не просто стирает, коверкает или искажает воспоминания о том, что именно мы когда-то сказали, — благодаря своей неограниченной власти она может еще и вводить нас в заблуждение относительно реальности того, о чем мы говорили, потому что сами по себе обстоятельства, внушившие нам эти слова, очень часто с течением времени теряют способность влиять на наш ум.— Итак, у вас слишком мало оснований для уверенности, что вы чего-то не говорили, и еще меньше — для обвинений меня в том, что я это переврал. Может быть, не я навязываю вам свой вымысел в качестве правдивого свидетельства, а вы хотите объявить вымыслом вполне реальные вещи? Даже если та или иная сцена, в которой вы играли решающую роль, кажется вам неправдоподобной, вы не в силах отменить тот факт, что она в свое время имела место, — если вы его отрицаете, то лишь потому, что для вас она безвозвратно канула в бездну забвения. Вы скажете, что вам только лучше было ее забыть? Именно с этим я и не согласен!
И тут я начал излагать двигавшие мною мотивы.
— Возможно, я придал образу, в котором вас вывел, несколько искусственные черты и, желая как можно сильнее на вас воздействовать, представил в излишне театрализованной форме то, что довольно медленно разворачивалось во времени; возможно также, что нравоучительный и нудный стиль этого диалога порой досадным образом распространяется и на комментарии, как будто свидетель вдруг сбивается на чужой тон, начиная говорить голосом его участников, — так ли, в конечном счете, это важно? Главный вопрос заключается в том, чтобы понять, удалась ли моя попытка текстуально воспроизвести все, что вы говорили в передней, и тем самым помочь вам взглянуть на себя более трезво и объективно. Вы, конечно, скажете, что иные слова выхолащивают мысль, которую они тщатся выразить, — но это само по себе может стать для вас наукой… И признайтесь честно: большинство ваших высказываний, занесенных в мой протокол, отражают страх, который владеет вами и сейчас!
— А может быть, наоборот: ты воспользовался ими для того, чтобы дать выход страху, владеющему тобой? — спросила она с опенком вызова.
Именно в этот переломный момент — и я это сразу же приметил — она решила вновь взять ситуацию в свои руки и сумела-таки обратить ее в свою пользу. Как только она вновь заговорила, я понял, что до сих пор она умышленно не выкладывала все, что у нее было припасено на крайний случай, надеясь выпутаться как-то иначе. Мне в голову не приходило, что она может повернуть разговор таким образом; я покраснел и с великим трудом выдавил:
— Что вы имеете в виду?
— То, что дать мне увидеть себя со стороны — последнее, о чем ты заботишься, что ты никогда об этом и не помышлял!
— Так вы отрицаете, что все это говорили?
— Я отвечу на твой вопрос только после того, как ты ответишь на мой!
— Но я просто не понимаю, о чем вы спрашиваете!
— В таком случае за тебя отвечу я, — объявила она, вновь обретая утерянный было властный тон.
Вплоть до этой минуты ее тактика состояла в том, чтобы держаться внешне миролюбиво, беседовать со мной доброжелательно, пусть и не без иронии, теперь же ее лицо приобрело откровенно беспощадное выражение, — растрепанная, босая, она принялась расхаживать по комнате, говоря с излишней торопливостью и все более возбуждаясь от собственных слов.