Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Борис Слуцкий: воспоминания современников
Шрифт:

С грустной гордостью рассказывали они мне, что Русский музей отказывается брать работы Филонова в свои запасники даже даром, ссылаясь на отсутствие помещения. Что приходили к ним американцы и предлагали огромные деньги в валюте, но что они скорее умрут, чем отдадут это за границу. Что рисунки и картины гибнут здесь, в коммунальной квартире, осыпаются краски и карандашный графит, а у них нет даже бумаги, чтобы переложить рисунки и акварели. Помню, я принес им несколько рулонов кальки и миллиметровой бумаги.

Борис Слуцкий любил живопись и был большим ее ценителем. Правда, нравилось ему не все. Известный художник Борис Биргер говорил как-то при мне, что Слуцкий в живописи ничего не понимал, что «у него были дырки вместо глаз». А я при этом вспоминал историю с Филоновым…

В течение шестидесятых

и в самом начале семидесятых годов, до его тяжелой болезни, я встречался с Борисом Слуцким несколько раз. Несмотря на внешнюю суровость, он оказался человеком удивительной чуткости и доброты и крайне ранимым. Все время возился с молодыми поэтами, вел литературные объединения. Работа эта не всегда была благодарной, да и молодые поэты порой посматривали свысока на своего мэтра, совершенно не понимая, видимо, какая бесконечная дистанция их разделяет.

В конце шестидесятых годов мы неожиданно встретились с ним в Коктебеле, где он жил в Доме творчества писателей. Его жена Таня тогда уже была неизлечимо больна, и он как мог окружал ее трогательнейшей заботой. Ходил он при этом по вечерам по набережной все с той же прямой и суровой осанкой отставного генерала. Увидев меня, он потребовал, как и обычно, творческого отчета и потащил к себе в писательский корпус. Кроме него и Тани слушали меня литературовед Апт с женой и поэтесса Юлия Друнина, сделавшая, кстати, несколько дельных замечаний по песне «Романс Чарноты». Большую часть прослушанных стихов он как будто одобрил, но одно стихотворение — «Державин» — привело его в неописуемую ярость. <…>

«Стоп, прекратить читать! — закричал неожиданно Борис Абрамович. — Это безобразные стихи. Полное неприличие». «Почему?» — спросил я, изумленный его внезапным гневом. «А потому, — сказал он сердито, — что Державину было всего лишь немного за пятьдесят, и у него не могло быть дряблой шеи».

Жизнь не баловала Бориса Слуцкого. Судьба отняла у него двух самых близких ему людей — мать и жену. Обе болели долго и умерли у него на руках. Он остался одиноким. Ученики не заменили ему семью. Будучи всю жизнь непримиримо требовательным к себе, честным и прямым, он на фронте вступил в партию, свято верил в конечную правоту ее дела, безусловно подчинялся партийной дисциплине. Наш общий знакомый, тоже фронтовик, Юрий Овсянников рассказывал мне, как однажды встретил Бориса Слуцкого на улице, когда тот возвращался из Союза писателей с партийного собрания. «Зачитывали закрытое письмо ЦК», — сказал Слуцкий. «О чем?», — спросил Овсянников. «А ты член партии?» — в свою очередь спросил Слуцкий. «Нет». — «Тогда я не могу с тобой об этом говорить». Жесткая партийная дисциплина, привычка беспрекословно подчиняться партийному решению, идущему сверху, выработанная им еще в годы войны, привела к трагическому для его последующей жизни поступку: будучи членом парткома Союза писателей СССР, он вместе со всеми проголосовал за исключение из Союза Бориса Пастернака.

Профессор Вячеслав Всеволодович Иванов, единственный человек, нашедший в те темные годы мужество открыто высказаться в защиту Пастернака, рассказывал мне о своем разговоре со Слуцким на следующий день после того злополучного голосования. Слуцкий телефонным звонком вызвал его на улицу и около двух часов говорил с ним, пытаясь объяснить свой поступок. «Он был совершенно убежден, что Пастернака посадят. А с ним вместе, по всей вероятности, и меня», — рассказывал он.

Многие бывшие друзья Бориса Слуцкого, которые и сами не высказались открыто в защиту Бориса Пастернака, осуждали его. Сам он, высоко ценивший поэзию Пастернака и более других понимающий несправедливость происходящего, тяжело переживал свой роковой поступок. Все это: жесточайший разлад с собственной совестью при его органической честности и прямоте, невозможность предать гласности лучшие свои стихи, которые он писал всю жизнь и прятал в стол, — не могло не привести к глубокому и неизлечимому нервному заболеванию, отнявшему у него сначала возможность писать, а затем и саму жизнь. Эта трагедия расхождения его яростной партийной веры с реальностью происходящего отразилась в одном из лучших его стихотворений:

Я строю на песке, а тот песок Еще недавно мне скалой казался.

[49]

Николай Силис. «Уже открыл одну строку…»

Мы живем в мире преходящих ценностей. То, что раньше казалось малозначительным,

обыкновенным, впоследствии вдруг приобретает невероятную важность, актуальность, весомость и, наоборот: события сиюминутные гипертрофируются до неузнаваемых размеров и только с течением времени приобретают свое истинное значение.

49

Из книги: А. Городницкий. В близи и в дали. М.: Полигран, 1991. С. 364–371.

Кто привел впервые в нашу мастерскую Бориса Слуцкого, я не помню. Да это и несущественно. Важно то, что он сразу же прочно занял свое постоянное твердое место в среде наших друзей и знакомых.

Пытаясь охарактеризовать или хотя бы как-то однозначно определить наши взаимоотношения, невозможно подыскать слова или понятия, которые бы исчерпывающе донесли суть нашего многолетнего общения. Все существующие для этого слова в данном случае не годятся. Мы были друзьями — это действительно так, но вместе с тем было и нечто большее между нами. От Бориса Слуцкого исходила какая-то повышенная гражданственность, которая заставляла нас относиться к нему не только как к другу, но и как к общественному деятелю. Для нас он был больше чем друг.

Мы с первой же встречи стали называть друг друга по имени и общались на доверительном местоимении «ты». Слова «товарищ, знакомый, приятель» и тому подобные никак не подошли бы к нашей длительной бесконфликтной связи.

Я не фронтовик и принадлежу к той редкой части поколения, на призывном возрасте которого остановилась война. Борис и мои коллеги (Владимир Лемпорт и Вадим Сидур) прошли ее от начала и до конца. В те послевоенные времена это было весьма важно. У фронтовиков был свой особый статус в этической иерархии общества. Я был не только младшим по возрасту, но и по рангу этого статуса. И вот впервые при знакомстве со Слуцким я этого не почувствовал. Этот рыжий и довольно крупный по размерам человек вдруг стер грань несопричастности. Приходя в мастерскую, он всегда был добродушно весел. Легкая эйфория не покидала его ни на минуту. Всех нас это настраивало определенным образом, и мы как бы включались в предложенную веселую игру, и беседы проходили легко, непринужденно и весело. Шутки Бориса были несколько тяжеловатыми, но то добродушие, которое за ними скрывалось, смягчало их настолько, что было смешно и трогательно.

За телефонным звонком и первыми приветствиями от Бориса, часто следовала одна и та же фраза: «Ну как, вы еще не начали делать мою конную статую?» Этот юмористически поставленный вопрос имел свою подоплеку. Дело в том, что Лемпорт на всех наших знакомых реагировал довольно необычным образом. Он лепил их портреты или не лепил. По отсутствию конкретного портрета можно было догадаться о том, что думает о данном человеке художник. А так как в то время под всеми работами мы подписывались сообща, то, естественно, отсутствие портрета грехом ложилось на совесть всего коллектива.

Лемпорт сделал все-таки его портрет и не только сделал, а вырубил в камне. Слуцкому ничего не оставалось, как изменить форму вопроса. Теперь он спрашивал: «Портрет мой вы сделали, а как насчет коня?» Мы в тон его шутки отвечали: «Делаем, Боря. Коня сделать значительно труднее, чем твой портрет».

Однажды Лемпорт из янцевского красного гранита довольно быстро вырубил пятинатурный портрет. Увидев его, Слуцкий был очень польщен и, чтобы скрыть свое удовольствие, опять же пошутил по-своему тяжело и простовато: «Я все понял — вы делали портрет Мао Цзэдуна, он у вас не получился, и вы решили назвать его моим именем». Эту шутку он не уставал повторять каждый раз, когда приходил к нам с новым человеком. Мы так и называли этот портрет: фрагмент конной статуи поэта Бориса Слуцкого.

В этом человеке, надо сказать, уживались совершенно несовместимые качества. Простота, доброта, непритязательность в обращении и в то же время застенчивое тщеславие. Именно застенчивое. Ибо что может быть парадоксальнее, чем застенчивость или тщеславие.

Юный Юра Коваль, тогда еще не начавший писать, но уже снискавший славу хорошего живописца, часто, сидя у нас за столом, под гитару исполнял одно из удивительных произведений Слуцкого «Лошади в океане». Если это случалось в присутствии автора, то Борис сначала круто краснел от удовольствия, а потом с минуту боролся с собою, пытаясь подавить приступ непреднамеренного тщеславия. О достоинствах стихотворения говорить нечего. Оно всегда в любом исполнении вызывало неизменный успех. Борис очень решительно прерывал славословие в его честь и переводил разговор на другую тему.

Поделиться с друзьями: