Божьи люди. Мои духовные встречи
Шрифт:
— Вот тебе Христа ради!
Не смутился Христов ученик. Истово перекрестившись, он упал с благодарностью шаману в ноги и сказал:
— Да спасет тебя за твой дар Христос Господь!
Жрец так был поражен смирением монаха, что тут же просил научить его вере христианской и без долгих проповедей крестился сам со всем поселком.
И сколько бы мог рассказать интересного, важного и поучительного из своей работы о. Иннокентий, но никогда, вопреки нашему общему влечению хвалиться, ничего подобного не говорил. Мудрые любят смиренное молчание. Поэтому и я, к сожалению, не моту ничего больше сказать об этой полосе его жизни.
В сане епископа и на покое
Мало–помалу о. миссионера возвышали
А теперь вспомню кое-что о жизни его, как настоятеля этого монастыря, и как об этом я слышал от других — сам он всегда предпочитал молчание.
В монастыре братии было немного, человек 30, хотя земельные средства его были очень богатые. Братия в большинстве была поющая и становилась на клиросе; другие, по обычаю, несли иные послушания: в алтаре, на кухне, по коровнику, по трапезной и проч. Сам настоятель, епископ Иннокентий, обычно становился с певчими на клиросе. По монастырскому уставу в нескольких местах утрени полагается, как известно, и посидеть. Например, при чтении псалмов можно сидеть, отчего они и названы по–гречески “кафизмами”, а по–русски это значит “сидение”; затем во время пения седальнов во время чтения поучений и проч. Для этого на клиросе делались подъемные лавочки, которые после сидения опускались. Конечно, монахи всегда пользовались этими моментами отдыха. Но зато стоял владыка, никогда не присаживавшийся, несмотря на старость. Говорят, что кто- то из посторонних однажды спросил его:
— Владыко! Почему вы не садитесь, как и все другие?
— Да ведь как тут сядешь-то? — отвечал он на очень простом сельском языке. — Вон они (монахи) сидят, а я стою. А если я сяду, так они и лягут, пожалуй.
Я думаю, что подобной шуткой он хотел снова прикрыть совсем иные мотивы стояний: подвиг свой. Но ему совершенно невозможно было вскрывать напоказ свои добродетели. И вероятно, потому он отвел нескромный вопрос шуткой. Вообще он говорил крайне просто, иногда прямо по–деревенски, употребляя крестьянские обороты вроде: “Ежели всмотришься — вглядишься” или “Дак кто ж его знает” и т. д. Никогда не любил употреблять иностранных слов.
Однажды произошел такой случай. О. Амвросий, исполнявший в монастыре обязанности ризничего, как-то остался ночевать у знакомых в городе, а в монастырь
возвратился уже утром. Благочинный, по долгу своему, сообщил об этом владыке. Он велел позвать виновного к себе в настоятельские покои. По обычаю, монахи при входе кланяются архиерею в ноги, прося благословения.— Отец Амвросий, — спокойно обращается к провинившемуся владыка, — ты нынче не ночевал дома-то?
— Простите, Владыка святый! — снова бросается тот в ноги святителю.
А монах он был большого роста, полный, всегда с тщательно расчесанными волосами и бородой, в прекрасно сшитой рясе, а иногда и на шелковой шумящей подкладке, с красивыми разноцветными четочками, в блестящем черном клобуке, жизнерадостный, улыбающийся, всем услужливый, приветливый. А сверх всего этого, он искренно любил владыку и прислуживал ему. Да и святитель, кажется, относился к нему с любовью же.
— Простить-то бы ништо! — отвечал пословицей архиерей. — Да было бы за што.
Тот молчит. Да и что тут скажешь?
— Давай помолимся!
И старый святитель становится перед образами и начинает класть земные поклоны с молитвой: “Господи Иисусе Христе, помилуй меня, грешного!” С ним бьег поклон и о. Амвросий; за первым следует второй, пятый, десятый, тридцатый… Старцу архиерею, ширококостному, но с тощей постнической плотию, все нипочем; а у полного ризничего уже и сил нет, и пот катится по лицу… Уж не знаю, до какого десятка довел виновного владыка. Потом обращается к монаху с мирным благословением:
— Иди, брат! И вперед уж ночуй в монастыре.
Тот сделал последний прощальный поклон и вышел.
Пищу владыка употреблял самую простую: картофель, щи, кашу. Но если появлялись “важные” гости, он приказывал подавать и спрятанную соленую рыбу, и яичницу, и молочные продукты. Но сам не касался этой “роскоши”. Подробный список пищи напишу после.
— Владыка, что же вы сами не кушаете этого?
— Желу–у-док не принимает, — отвечает он медленно и при этом указывает на место, где у него находится этот своенравный желудок. А смотрит он на вас в это время опять будто детскими наивными глазами. Мы же уверены, что он лишь скрывает свое постничество, — и не только не вкушал, конечно, скоромного, но и из постной пищи выбирал себе только самое простое: это тоже не так уж легко и обычно.
— Вот картофель, — и он дружественно указывал на пару картофелин, — принимает мой желудок.
Еще рассказывали мне замечательный случай о фотографии.
В его время покойный митрополит Киевский Флавиан[218] собирал почему-то коллекции [фотографий] всех русских архиереев. Но еп. Иннокентий не снимался, он считал это греховным делом.
— Ведь у нас кого изображают-то? Чьи лики-то на иконах? Господа нашего Иисуса Христа, Пресвятой Владычицы нашей Богородицы, апостолов, мучеников, святых. Ведь вон Кого нужно изображать, а не наши грешные лица, — говорил он в объяснение.
Но тут был случай особый: сам Киевский митрополит просит! Что же владыка? Пишет письмо с отказом, прося прощение за ослушание. Но тот неумолимо настаивает на своем. Смиренный святитель повинуется, едет в город, снимается, но заказывает всего лишь одну фотографию для митрополита, а негатив приказывает фотографу разбить, чтобы тот не повторил снимков.
Кстати вид его был благолепнейший. Широкая, из-под самых глаз растущая седая борода, проницательные, но намеренно скрываемые очи, сжатые, едва видимые за усами, тонкие губы, широкие, но тощие руки, всегда прилично одетый, людей принимал непременно в рясе, клобуке и панагии, в храм ходил с архиерейским жезлом. Вообще вел себя достойно истинного святителя и по внешности показывал себя обыкновенным.
Но что было внутри, знает Один Бог высоту его жизни и молитвы. Одно лишь я хорошо помню: на суставах его пальцев были большие мозоли — от множества земных поклонов.
Некоторые мысли его
Я уже писал, что он не любил учить и наставлять, особенно от своего имени.
И поэтому он в монастыре никогда не говорил проповедей. А в положенное время читали что-либо из разных печатных сборников. Как-то я спросил его: почему он не говорит от себя?