Божьи воины
Шрифт:
– Темно, – невнятно забормотал он не своим голосом. – Темно, Мрачно… Иисусе… Где я? Здесь ночь… Я хочу до… Домой! Где я…
Струхнувший Рейневан прижал к его кровоточащему виску руку, прошептал, вернее, прохрипел выученную формулировку чары Алкмоны. Чувствовал, как его охватывает холод, идущий от плеча, от воткнувшегося под ключицей болта. Самсон дернулся, махнул рукой, словно что-то отгонял. Вдруг взглянул осознаннее. Разумнее.
– Рейневан… – выдохнул он. – Что-то… Со мной что-то происходит. Пока я могу… Скажу тебе… Я должен тебе сказать…
– Лежи спокойно… – Рейневан кусал от боли губы. – Лежи…
Глаза Самсона в одну секунду затянула мгла и тревога. Гигант завизжал, зарыдал, свернулся в
Происходит замена. В кружащейся голове Рейневана вихрем проносились воспоминания и ассоциации. Кто-то уходит от нас, кто-то к нам приходит. Монастырский дурачок возвращается из тьмы, в которую попал, возвращается в свою прежнюю оболочку. Привыкшее бродить во тьме negotium [273] уходит во тьму. Возвращается к себе. Странник, Viator возвращается к себе. То, что не удалось сделать чародеям, на моих глазах совершает Смерть.
273
создание (лam.)
Боль снова заставила его напрячься, спазм стиснул легкие и гортань, полностью отнял власть в ногах. Дрожащей рукой он ощупал спину. Да, как он и ожидал, из лопатки торчал наконечник. И там было очень больно.
– Эй вы, сукины дети! – рявкнул кто-то из зарослей за яром. – Кацеры! Бездомные псины!
– Сами вы сукины дети! – ответил криком с другой стороны яра Добко Пухала. – Паписты гребаные!
– Хотите биться? Тогда идите, курва ваша мать, на нашу сторону!
– Идите вы, мать ваша курва, на нашу!
– Надаем вам по жопам!
– Это мы надаем вам по жопам!
Казалось, малоизысканный и до боли тривиальный обмен словами будет тянуться до бесконечности. Но не тянулся.
– Пухала? – недоверчиво спросил голос из зарослей. – Добеслав Пухала? Венявец?
– А кто ж, курва, спрашивает?
– Отто Ностиц.
– А, курва! Грюнвальд?
– Грюнвальд! Тысяча четыреста девятый. День Призвания Апостолов!
Какое-то время стояла тишина. Однако ветер доносил запах тлеющих фитилей.
– Эй, Пухала? Не станем же мы кидаться друг на друга? Мы ж соратники, в одном бою воевали. Не годится, мать ее так.
– Никак не годится. Мы же оба фронтовики. Так что? Мы – в свою, вы – в свою дорогу? Что скажешь, Ностиц?
– Думаю, так и следует.
– У меня внизу раненые. Если я их возьму, так они помрут у меня в дороге. Позаботишься?
– Слово рыцаря. Мы ж фронтовики.
Рейневан, сам не зная, откуда взялась сила, непрерывно повторяемым заклинанием остановил наконец кровотечение из головы Самсона. И увидел, что сам прямо-таки плавает в крови. В глазах у него потемнело. Боли он уже не чувствовал.
Потому что потерял сознание.
Глава двадцать вторая,
Он очнулся в полумраке, видел, как тьма уступает место свету, свет вкрапливается в тьму и перемешивается с нею, образуя серую полупрозрачную взвесь. Umbram fugat claritas, – пронеслось в мозгу. – Noctem lux dimmat. [274] Аврора, Eos rhododactylos, [275] встает и розовит небо на востоке.
274
Свет
изгоняет тьму. Ясность убивает ночь (лат.)275
Эос розовоперстая (лат.)
Он лежал на твердой лежанке, попытка пошевелиться вызвала резкую боль в плече и лопатке. Еще не успев дотронуться до плотно перевязанного места, он вспомнил со всеми подробностями болт, который там сидел, войдя спереди по самое оперение из гусиных перьев, а сзади торчавший дюймовым куском ясеневого дерева и такой же длины железным наконечником. Сейчас там тоже торчал болт. Невидимый и нематериальный болт боли.
Он знал, где находится. Побывал во многих госпиталях, для него не была новостью духота, вызванная множеством температурящих тел, запах камфоры, мочи, крови и разложения. И накладывающаяся на это непрекращающаяся и назойливая мелодия болезненных хрипов, стонов, охов и вздохов.
Разбуженная боль пульсировала в лопатке, не отступала, не мягчала, отдавалась по всей спине, по шее и ниже, до ягодиц. Рейневан коснулся лба, почувствовал под рукой совершенно мокрые волосы. У меня жар, подумал он. Рана гноится. Плохо дело.
– Pomahaj Pambu, [276] братья. Живем. Очередная ночь позади. Может, выкарабкается.
– Ты чех? – Рейневан повернул голову в сторону нар справа, откуда пожелал ему здоровья сосед, белый как смерть, с запавшими щеками. – Тогда что это за место? Где я? Среди своих?
276
Бог в помощь (чеш.)
– Угу, среди своих, – забормотал бледный. – Потому что все мы здесь истинные чехи. Но по правде, брат, от наших-то мы далёко.
– Не пони… – Рейневан попытался подняться и со стоном упал. – Не понимаю. Что это за госпиталь? Где мы?
– В Олаве. – В Олаве?
– В Олаве, – подтвердил чех. – Город такой в Силезии. Брат Прокоп с местным герцогом [277] заключил перемирие и договор… Что земель его не опустошит… а герцог ему за это пообещал, что будет о таборитских немощных заботиться.
277
князем (чеш.)
– А где Прокоп? Где табориты? И какой у нас сейчас день?
– Табориты? Даааалеко… В дороге домой. А день? Вторник. А послезавтра, в четверг, будет праздник. Nanebevstoopeni Pane.
– Вознесение Господне, – быстро подсчитал Рейневан. Сорок дней после Пасхи. Приходится на тринадцатое мая. Значит, сегодня одиннадцатое. Меня ранило восьмого. Получается, что три дня я лежал без сознания.
– Так ты говоришь, брат, – продолжил он допытываться, – что табориты покидают Силезию? Выходит – конец рейду? Уже не воюют?
– Сказано было, – раздался женский голос, – что о политике говорить запрещено? Было. Поэтому прошу не разговаривать. Прошу молиться Богу о здоровье. И о душе. И о душах жертвователей на этот госпиталь, добродеях наших и жертвователях прошу в молитвах не забывать. Ну, братья во Христе! Кто способен подняться – в часовню!
Он знал этот голос.
– Ты пришел в сознание, юный Ланселот. Наконец-то. Я рада.
– Дорота… – вздохнул он, узнав. – Дорота Фабер…
– Приятно… – блудница радостно улыбнулась, – откровенно приятно, что ты меня узнал, юный господин. Искренне приятно. Я рада, что ты наконец очнулся… О, и подушка сегодня не очень заплевана… Значит, возможно, выздоровеешь. Будем менять перевязку. Эленча!