Бремя
Шрифт:
— Не против, — ответил Джонни, ему было жаль маму, жаль себя, почему-то жаль даже эту леди Ванессу, ему хотелось плакать, но он и виду не подал. — Давайте поедем в Зимний...
Джонни был одинок. Недавно ему исполнилось десять, и вот уже год, как он был одинок. Одиночество поселилось в нем, когда расстались родители. Никто из них не спросил его совета, не объяснил, что произошло. Триединство привычного мира разрушилось, раздробилось, и теперь Джонни вращался в холодном космосе маленькой отдельной частицей — сам по себе. Он все время о ком-то скучал, скучал о маме, потому что видел редко, а так хотелось каждый вечер перед сном почувствовать ее теплые губы у себя на лбу; скучал по папе, которого не узнавал в постоянно занятом своей второй женой мужчине. Отец
— Ну как твоя мать, Джонни, выздоровела?
Или:
— Почему бы тебе не сходить с Памеллой в парк, Джонни? Ты понимаешь, что делаешь ей неприятно, отказываясь общаться? Она уж не знает, как к тебе и подойти. Нехорошо...
Но Джонни смотрел с недоумением и растерянностью, будто вопросом отвечал на вопрос:
— А вы кто? Куда вы подевали моего папу? — хотелось спросить ему.
Нет, Джонни не любил общаться с Памеллой. Не любил даже существовать с нею под одной крышей. Когда он видел ее, большую и ленивую, выходящую вместо мамы по утрам из спальни к завтраку, у него внутри все переворачивалось от неопределенного, тяжелого чувства. Он наблюдал исподлобья, как отец суетливо подбегал к Памелле и, целуя в щеку, говорил слащаво, как только взрослые сюсюкают с совсем уж маленькими детьми:
— Доброе утро, малыш! Как ты спала? Я уже соскучился...
— И я, милый. Извини, никак не могу приучить себя вставать рано...
— Тебе и не надо вставать рано, малыш... Мне ничего не стоит приготовить завтрак самому... Твой кофе готов.
Они усаживались. И трапеза начиналась. Мучительная и бесконечно долгая.
А однажды утром произошло ужасное событие, о котором Джонни теперь вспоминал с чувством непоправимого позора. Памелла и отец сидели за столом и обменивались нежностями. Перед ним стояла тарелка с раньше любимым рисовым пудингом, но теперь один вид густой белой каши вызывал мутную тошноту. Памелла вдруг повернулась к нему, будто вспомнив о его существовании, и сказала:
— Джонни, хочешь, пойдем сегодня в кино? Я встречу тебя после школы — у меня совершенно свободный день.
Джонни молчал, ковыряя пудинг ложкой.
— Это тебя, кажется, спрашивают? — раздражаясь, строго сказал отец. — Почему ты молчишь. Отвечай что-нибудь...
Джонни ничего не отвечал. Ему, может, и хотелось что-то сказать, но слова застряли от замешательства где-то глубоко в горле, а вместо них поднималась на поверхность масса — смесь страха, смущения и чего-то еще, чему он не мог дать названия. Джонни пытался не дать этой массе вырваться наружу и опускал голову ниже и ниже (что будет, если она взорвется в нем, как закипевший вулкан?). И... не удержал — лава прорвалась, смешавшись со слезами и странным, недетским воплем:
— А-а-а-а-а-а-а...
Что было потом, он помнил смутно — помнил только, как Памелла отскочила от него, и остро, словно вошло тысячу мелких иголок, закололо в животе... Лишь поздно вечером Джонни пришел в себя и осознал, что лежит в своей комнате один и дрожит то от холода, то от жара, то от стыда...
После этого события жизнь стала и вовсе невыносимой. Мальчик не мог смотреть на отца, избегал его жену, и, в конце концов, закрылся в своем одиноком мире. Ему всегда было неуютно. Особенно в новой квартире, где везде он чувствовал себя беспокойно, включая даже детскую, заставленную коробками, стульями и шкафами с привидениями. Часто по ночам Джонни лежал с широко открытыми глазами и думал о матери, о том, что она, наверно, тоже не спит в эту минуту и думает о нем, и как было бы хорошо им оказаться сейчас вместе и уехать далеко-далеко... Иногда решал он написать бабушке письмо во Флориду и попросить забрать его. Но всякий раз, когда собирался это сделать, внезапно, как в грустном кино, появлялась мама и стояла, окруженная туманом, печальная, словно одинокое дерево, и вглядывалась вдаль — не идет ли сын ее, и слезы наворачивались ему на глаза.
И вот наконец-то встречи с мамой разрешили. И, думая об их втором после нескольких месяцев
разлуки свидании, Джонни представлял уже совсем близко теплый островок, к которому он так долго плыл, преодолевая сопротивление холодных волн.Мама пришла не одна. Но это нисколько не огорчило Джонни.
Леди Ванесса первая подала ему руку, как взрослому. У нее было доброе лицо, очень доброе и очень необычное, как будто она... много плакала.
— А вы с мамой в одном... приюте живете? — спросил мальчик, чувствуя мгновенное расположение.
— Да, я живу в том же приюте. Мы там подружились. Мама говорит о тебе постоянно. Так что, мне кажется, я тебя уже давно знаю.
Джонни покраснел и улыбнулся, но глаза его продолжали оставаться грустными.
— Вам там, наверное, не нравится?
— С тех пор, как мы подружились, стало гораздо лучше, — ответила леди.
— А что у вас тоже нет дома? — Леди Ванесса совсем не была похожа на бездомных, каких он часто встречал на улице и на которых раньше вообще не обращал внимания, а теперь начал обращать, потому что у его мамы тоже не было дома... А у него самого разве есть дом? Разве та новая квартира отца и Памеллы — его дом? Вот, когда мама с папой жили вместе и Джонни с ними жил, — тогда все было по-другому. Значит, дом — это не то место, где человек спит, ест и где его вещи находятся... а там, где ему не страшно и хорошо.
— Мой дом в другой стране, я скоро поеду туда. Ты слышал о России, Джонни?
— Слышал, — ответил мальчик. — Мы с классом ходили в поход в горы, и одна гора называлась Русский Медведь. Что, в вашей стране много медведей?
— Сейчас, к сожалению, меньше, чем раньше. У нас много деревьев. Даже, каких здесь нет... Ты видел деревья с белыми стволами?
— Совсем белыми?
— Абсолютно.
— Нет. А нам с мамой можно поехать с вами? — Джонни вдруг показалось, что это может быть выход из ужасной ситуации — взять и уехать с доброй леди в ее страну. — Я люблю деревья и медведей.
— Думаю, что это очень возможно, нам только с мамой нужно немного заработать денег на поездку.
Мальчик широко улыбнулся, и теперь глаза его тоже улыбались: значит, скоро все поменяется к лучшему, значит, есть, чего ожидать... Ему вдруг стало легко и спокойно.
Втроем они поехали в Зимний павильон и катались там на коньках на ярко освещенном прожекторами огромном катке, и все развеселились. Лед сверкал и звенел, и мама держала его за руку и не отпускала, набирая скорость и увлекая за собой — дальше и быстрее, дальше и быстрее. И вот они уже летели по кругу, и голова тоже кружилась, и, казалось, в любую секунду может произойти столкновение и свалка, но в самый последний, критический момент они делали гибкий поворот в сторону и разъезжались со встречными, даже не соприкоснувшись. Джонни смотрел на маму с восхищением — лицо ее разрумянилось, она смеялась и так походила на маленькую девочку! Он тоже смеялся, ему тоже было радостно, и бледное личико его тоже разрумянилось.
Потом они пошли в кафе. Посреди зала стояла рождественская елка, украшенная блестящими разноцветными шарами, с потолка свисали гирлянды и плюшевые животные. Леди Ванесса пошла за сладостями и напитками.
— Мам, когда ты заберешь меня? Совсем... — спросил Джонни, когда они уселись.
— Как только найду работу и смогу снять квартиру для нас с тобой, сынок, — ответила Магдалина, голос ее звучал уверенно и мягко.
— А когда ты найдешь работу?
— Надеюсь, скоро, сыночек. Я уже чувствую себя хорошо. На следующей неделе позвоню на прежнее место. И буду искать в других местах тоже.
— И потом мы поедем в Россию?
— Может быть, сынок...
— Мам?..
— Что, сынок?
Джонни хотелось сказать что-то очень необыкновенное, такое, чтобы мама снова засмеялась и разрумянилась.
— Я тебя очень люблю...
Магда смотрела на сына, как будто видела его впервые. Родное дитя ее! Как могла она закрыться в своем страдании, забыв о боли самого дорогого на свете существа! Как могла потерять работу, квартиру, себя, когда рядом с ней такое чистое, нежное сердце!