Бремя
Шрифт:
— А кто вы? — повернулась Ванесса к женщине, и только тогда увидела, что одета сиделка в черное и длинное и голова повязана. — Вы же не медсестра?
— Нет. Не медсестра. Я в монастыре служу.
— Монахиня?
— Монахиня. Агафия.
— А как вы здесь оказались?
— Услышала о вас от прихожан, в статье читала, вот и приехала. Может, помощь, какая понадобится.
— В статье? В какой статье?
— В русской газете... Вам если сейчас жить негде, может, у меня остановитесь? На двоих места найдется...
— А что меня уже выписывают?
— Скоро. Через дня два, пожалуй, выпишут. Они вас дольше в госпитале держать не могут. Свою работу сделали. Вам теперь нужен домашний режим. У вас, конечно, замечательные подруги. И все хотят помогать. Но мне думается, обратно в ночлежку вам нельзя. Поедемте со мной? Поживете, пока не окрепните.
Лицо монахини,
«А ведь мы, наверно, одного возраста, — подумала Ванесса, быстро обретая прежнюю полноту чувств и памяти, — может быть, даже из одних мест. Судьбы разные. Разная мера чистоты. Интересно, как она боролась с искушениями? Ведь не могло у нее не быть искушений? Бес не сам переступает порог твоей души, а приглашает к себе. Он работает только с добровольным клиентом. Его дело охмурить. Твое дело отказаться и не переступить. И если начать вспоминать сейчас свои грехи — странно, это почти физическое ощущение, что совершались они в доме нечистого, в его одобрительном присутствии. Точно помнит его присутствие и его одобрение и когда изменяла Артуру с Андреем, и когда теряла ребенка в долгоиграющем мрачном припадке отчаяния. Была и пребывала в его норе, потом хватило сил выйти и начать искать дорогу в противоположную сторону, но вот опять — вон он сидит и манит, и тычет из желтого угла длинным кривым пальцем: «Э-ээ, говорил я тебе. Ну, что может быть еще в этом мире, кроме тумана и страдания, возвращайся ко мне, Бог твой далеко, а я всегда — рядом». Как волчья ягода, зреет ненависть и желание мести не за себя только, не за свое даже изуродованное лицо, а за Магдалину, за Джонни...».
— А ваш монастырь далеко от Нью-Йорка, матушка? — пытаясь остановить поднимающуюся внутреннюю бурю, спросила Ванесса.
— Далековато. Четыре-пять часов на машине. Но теперь дороги получше. Да ведь нам, куда торопиться. Поедем потихоньку, с остановками.
— Вы что сами за рулем?
Матушка Агафия смущенно улыбнулась.
— Пригождается иногда.
Но не ушло смятение, и Несса не удержалась выплеснуть, что вскипело с первой минуты, как матушка Агафия представилась ей:
— Мою подругу убили... В то самое время, когда она только верить начинала. Как монашество такое объясняет? — вопрос прозвучал болезненно и зло. Сама того не ожидала.
— Монашество ничего не объясняет, — примирительно ответила матушка, — монашество молится... призвано молиться.
— Но люди простые — не монахи — хотят объяснения. Почему Магдалина? А не я, например, я — грешнее, намного грешнее — или не Робин, убийца? Вы слышали, что у Магдалины сынишка десятилетний остался?
— Слыхала.
— Ну и что вам ваше прозрение подсказывает? За что он-то наказан?
Матушка Агафия опустила голову и молчала, может, молилась про себя, может, ответа искала. В конце концов сказала:
— Я не знаю, Бог знает.
— И это не мешает вам верить? То, что вы ничего не знаете и ничего объяснить не можете?
— Наоборот, помогает. Мы многого не знаем здесь. Там все откроется, что здесь непонятно и страшно.
— А если этого «там» нет, а есть только «здесь»?
— И неверие там разрешится. Вот это я, пожалуй, единственное, что хорошо знаю; то, что в ином мире все разрешится. Да вы ведь, мне говорили, тоже христианка?
— Христианка, только в уме — одни вопросы... Значит, какая я христианка?
— А вы пока отложите их, вопросы свои. Вам пока нельзя ими мучить себя. Я тоже так делаю, когда уж слишком непонятно. Обхожу их, потому что ум у меня небольшой, на него никак не могу полагаться. Потом, глядишь, ответы сами собой появятся.
Усталость снова накатила волной, и Несса закрыла глаза, но не ушла в себя, а начала думать. Почему-то отчетливо вспомнился разговор с князем Львом Николаевичем Мышкиным в палисаднике «Желтого круга». Галлюцинация, конечно, теперь-то она это понимает, но насколько живая и реальная, насколько каждое слово отчеканилось в сознании. Для чего? Что все это значит? Ведь и с ним она о том же говорила. «Вы, Ивана Ивановна, ум в сердце опустите и ждите, — советовал он. — Увидите, что будет». «Что же будет?», — спросила она тогда. «Ум сердцу подчинится». Да разве и Васса ни твердила ей: «Человек
сердцем любит — не умом, значит, сердцем и верит — не умом. В голове — все мешанина, оттого она и кипит, и бунтует». Против кого же? Против Бога? Значит, догадывается ум, что Бог существует, только воле Его противится, смириться не хочет. И сама Ванесса, после убийства Магдалины, на пороге чего сейчас — мятежа или добровольной капитуляции? Но и в том и в другом, ей нужна опора. В одиночку она слишком слаба. Не телом только, но духом, прежде всего. Ей необходим кто-то рядом, защитник, брат, сестра...— Я поеду с вами. Если вы все еще не против, — попросила Ванесса. — Спасибо за приглашение.
— Господа благодарите, не меня, милая.
— Спасибо Господу, — прошептала Несса. — Благодарю Тебя, Господи, — повторила про себя.
Она уже очень устала и от разговора, и от пережитых эмоций, и сон, на этот раз более ровный, сморил ее.
* * *
Через три дня Ванессу, действительно, выписали. Перед выпиской в палату пришли подруги по приюту. Сидели рядышком, помалкивали, Даяна плакала. Матушка Агафия повязала Ванессе платок: до сих пор ни разу не взглянула Несса в зеркало, лишь при выходе из госпиталя мельком увидела в стеклянной мутной двери чужое, словно напуганное приведение, свое собственное отражение, и отпрянула в мгновенном шоке, но в следующую секунду шагнула дальше, опустив глаза.
«Хонда» была припаркована на больничном дворе. Женщины прощались, неуклюже обнимали отъезжающих. «Не забывай, Несса!».
Как можно забыть! Странное, апокрифическое свойство памяти, преломляющей прошлое в косых углах своей безостановочно вращающейся призмы, не даст забыть. То всплывет одно, то другое — и каждый раз с новым внезапным значением. Однако за физической изнанкой событий, глубже, в самой прозрачной сердцевине, мучительно угадывается нечто более важное, чрезвычайно последовательное и неутомимое, то, что видится особенно хорошо на расстоянии времени — усилие душ, вечно стремящихся к любви. Как творилась она, исподволь и негромко, в низкопробной американской ночлежке между совершенно разными, с виду чужими, не имеющими ничего общего ни в биографиях, ни в образе мыслей женщин и соединяла несоединимое? Сколько раз потом она возвращалась в тот приют, в нашу комнату, пытаясь восстановить каждую реплику, каждый разговор и каждую минуту молчания, и проявить в сознании (как на снимках храмов иногда проявляется неизвестно откуда взявшееся розовое облако) это неосознанное движение к добру; так в детстве бежала спозаранку в еще сонный сад и впивалась взглядом в набухшие почки на ветках яблонь, с трепетом ожидая мгновения первого цветения. Дорога пошла вверх. Показались крутые, скалистые бока предгорий, обтянутые предохранительной железной сеткой, в зените — солнце, набирающее накал, расправляющее крылья. Крылатое солнце — таким оно виделось ей в полетах во сне и наяву. Именно здесь хотелось бы ей находиться в эту минуту, и нигде больше, на узком заднем сиденье матушкиного автомобиля, в ее же компании, с этим же видом за окном, с этими же размягченными мыслями, как будто кто-то сжалился наконец и стер их острые, царапающие сердце грани. Хотя бы на этот день. Хотя бы на этот час...
Только к вечеру прибыли в поселок с низкими, разбросанными домиками (непритязание простоты вопреки адской надменности небоскребов), на окраине которого расположился небольшой монастырь с двумя часовенками, отделенный от дороги аллеей нагих, молодых кленов. Примерно в километре от монастыря — матушкино жилье — низкая постройка с маленьким двориком и трехступенчатым крыльцом, в точности таким же, как и крыльцо дедова дома, будто рубил их один и тот же бессмертный и вездесущий плотник в разное время и на разных концах шара. Слева от входной двери — кладовая с продовольствием, в тесной прихожей — магазинчик с иконами на полках, книгами, рукоделием и несколько снимков на стенах в рамках. На одной из них — синий купол храма, пламенной стрелой уходящий в темнеющее небо, и там вершиной срастающийся с яркой звездой — в самой точке соприкосновения земного с небесным.
В крошечной комнате, предназначенной, вероятно, для паломников или случайных гостей, а теперь для Ванессы — полупусто (узкая кровать, столик с ночником в виде свечи, две деревянные вешалки на большом гвозде), прохладно, но странно уютно, большей частью из-за ситцевой, в мелкий голубой цветочек, собранной в две волнистые полосы занавески на окне, выходящем во двор: не отделаться от чувства, что все это было уже в ее жизни, давно, в некогда естественном, неискусном бытии, предшествующем неестественному, искусственному и нещадно отвергнутому временем, обстоятельствами и собственной волей.