Шрифт:
Глава первая
Маргарет
Вначале был миф: Хиршфельдер, писатель-легенда, великий нелюдим, кремень, так о нем говорили, с самой войны застрявший в Англии, прозаик, трудившийся над своим шедевром. По крайней мере, еще несколько месяцев назад ничего другого это имя для меня не значило, и сегодня, вспоминая все, что я с тех пор узнала об этом человеке, с удивлением замечаю, что первоначальный его образ все-таки иногда проступает сквозь позднейшие наслоения. Раньше я ничего о нем не слышала, кроме всем известного, и когда мысленно перебираю все эти истории, — рассказывали, например, что писал он, стоя на коленях перед каким-то особенным столиком для машинки, похожим на скамеечку для коленопреклонений в католических соборах; или что, подойдя к телефону, он притворялся домработницей, говорил не обычным своим басом, а тоненьким дискантом, лишь бы оградить себя от докучливого любопытства, а то еще ходил слух, будто бы он мог преспокойно задремать, невзирая на присутствие в доме посторонних людей, всевозможных посетителей, — припомнив все эти россказни, я прихожу к выводу: ничего интересного, просто расхожие штампы.
Я предпочла бы вовсе не упоминать о Максе —
Если не ошибаюсь, Макс тогда вернулся из Вены, после той злосчастной презентации своего «Похвального слова Хиршфельдеру», да, вот так он озаглавил статью, «Hommage a Hirschfelder», а получил от критиков лишь синяки да шишки. Сейчас это уже не имеет значения, но, возможно, дело было как раз в названии, я еще уговаривала Макса придумать другое, мне оно с самого начала показалось слащавым, и, отлично помню, его сильно задели мои замечания — а я сказала, что он просто пошел на поводу у моды, иначе с какой бы стати решил заниматься судьбой изгнанника, тем более еврея, он же, Макс то есть, понятия не имеет о жизни тогдашней эмиграции, ну так и писал бы свою «деревенскую» прозу о нашей провинции, все лучше, чем пускаться в авантюру, которая заведомо была обречена на неудачу. Помню, дня не проходило, чтобы он не затевал ссоры, доказывая свою правоту, приводил все новые доводы в свое оправдание, произносил нескончаемые монологи, без конца анализировал причины своего провала, снова и снова возвращаясь к тому, какое восхищение вызывает у него этот выдающийся человек, показывал фотографии, на которых были жуткие динозавры — пишущие машинки Хиршфельдера — или стоптанные чёботы — разумеется, не просто башмаки, а обувь великого человека, или и того лучше — вставная челюсть в стаканчике с водой, — конечно, тут не обошлось без мошенничества; однако мне и сегодня кажется странным, что о себе Макс при этом говорил с едким сарказмом: «Я — деревенщина», похоже, его грызли сомнения: а вдруг все-таки правы критики, заявлявшие, что он взялся не за свое дело.
После истории с презентацией «Похвального слова» я несколько лет не слышала о Хиршфельдере; совершенно не понимаю, почему, как только подвернулся случай побольше узнать о нем, мгновенно схватила наживку. Я же не питала надежд сделать какое-то великое открытие, тем более странно, что, забыв обо всем на свете, я набрасывалась на всякий, даже крохотный фактик и в один прекрасный день самым серьезным образом занялась изучением жизни Хиршфельдера. Не скажу, что у меня было ощущение, будто я нечаянно встретилась со старым знакомым, с которым и не надеялась увидеться, — это, пожалуй, было бы преувеличением, но все же я почувствовала нечто подобное, и если сегодня я в подробностях знаю историю Хиршфельдера, то именно ее и надо было написать Максу — не лакированную биографию ходульного героя, а повесть о живом человеке.
На след Хиршфельдера спустя столько лет меня вывела встреча прошлым летом в Лондоне — случайное знакомство с его вдовой, последней из трех жен, она и по сей день живет в городке Саутенд-он-Си. Познакомились мы на открытии выставки в Австрийском Институте на Рэтлендтейт, куда меня привела задумка написать очерк: был такой план, один из многих, возникших тогда в Англии, но он так и не осуществился, — одна из многих моих, увы, слишком робких попыток изменить свою жизнь — хотелось что-нибудь предпринять, пока не кончились большие каникулы, которые я сама себе устроила, а осенью меня ждала работа на новом месте, в клинике на Баумгартенхеэ, в должности младшего врача.
На выставке, посвященной истории эмиграции, были представлены портреты тех, кто уцелел в изгнании, об этом оповещал рекламный плакат у входа, фотографии людей, которые в годы фашизма эмигрировали из земель бывшей Австрийской империи, а после войны на родину не вернулись. Вдова Хиршфельдера оказалась в числе приглашенных на вернисаж, так как предложила для выставки портрет покойного мужа; он сфотографирован вдень отъезда: восемнадцатилетний паренек, рядом чемодан, на плече — сумка, кажется, с какой-то надписью; эту фотографию она подарила мне, и теперь она висит над моим письменным столом.
Посол Австрии на открытие выставки не пожаловал по причине занятости, и посему приветственное слово произнес молодой человек, вероятно, атташе по вопросам культуры; на лбу у него блестели мелкие капли пота, речь он, запинаясь на каждом слове, прочитал по бумажке, которую нервно теребил в руках, а когда аплодисментов не последовало, от смущения растерялся и не знал, куда глаза девать. Думаю, просто не сообразил, что надо было кое-где выдержать паузу, устремив в публику выразительный взгляд, но может, слушателям не понравился сам оратор — довольно тщедушное создание — или то, что, читая, он переминался с ноги на ногу и все ниже опускал голову, уставясь в свою шпаргалку, да еще и глаз не было видно из-за очков, короче говоря, он смахивал на школьника, которого перед всем классом отчитывает учитель, — бедняга ждет не дождется, когда ему разрешат сесть на место, вот только атташе зачем-то принял виноватый вид, ну в точности оболтус, припертый к стенке и готовый признать за собой любую вину, лишь бы скорей отпустили, но уж тогда, отбежав на безопасное расстояние, он разорется и всех обложит. Он очень волновался, а когда его речь встретили молчанием, почувствовал себя ужасно неловко, ослабил галстук и все стоял,
покрасневший, с опущенной головой, видимо, с трудом сохраняя самообладание, и тут посетители толпой окружили его, словно он только сейчас должен был начать выступление, а две секретарши, с которыми он раньше о чем-то весело болтал, перестали шептаться в неожиданно наставшей тишине и тоже воззрились на горемыку.Дело было летом, в жаркий день, и в зале, несмотря на задернутые оконные шторы, стояла страшная духота, казалось, под яркими осветительными лампами можно зажариться живьем, застряв в толпе, когда все двинулись вдоль стен, где на длинных шелковых шнурах висели фотографии; та женщина — вдова Хиршфельдера, как я потом узнала — уже раз-другой попалась мне на глаза, но вдруг я увидела ее прямо перед собой: она стояла рядом с незадачливым атташе в потоке яркого света. До того она держалась поодаль от всех, с улыбкой поглядывая на сборище, — именно ее улыбка, вспышка, которую она сразу же старалась погасить, и характерный прищур глаз с самого начала привлекли мое внимание, а теперь она, с той же улыбкой, взяла атташе за руку, и он, не поднимая головы, послушно пошел за ней. Очевидно, она не была сотрудницей Института, ее слов я не расслышала, но обступившая атташе толпа рассеялась, дамы в летних довольно старомодных платьях, мужчины в темных костюмах, все, кого ни возьми, пожилые, старше, чем эта женщина, а ей, пожалуй, было за пятьдесят; снова зажурчали разговоры, все разбрелись по залу, который по случаю выставки был устлан толстыми ковровыми дорожками, но никто даже не подумал взять бокал вина — они стояли на огромном перламутрово-белом рояле в центре помещения. В зале не ослабевало торжественное, благоговейное настроение, лица у всех были серьезными, однако тут и там я слышала немецкую речь, кое-кто здесь говорил на литературном немецком языке, мертвом, ходульном, как мне показалось, похожем на пародию, — безжизненные фразы, словно письменный текст, вроде диалогов из разговорников для туристов, с редкими блестками слов, мерцающих как старое серебро; тем временем я рассматривала женщину, а она проворно сновала от одной группы посетителей к другой, точно ей тут была отведена роль хозяйки светского салона.
Мы еще не обменялись ни словом, но… стоп, надо притормозить, не то скажу, что у меня сразу возникло чувство, будто мы с ней давно знакомы и многое, о чем она рассказала мне в тот день и потом при ваших встречах, лишь подтвердило все, о дам я уже знала. Можно бы попробовать описать ее внешность, но, не сомневаюсь, получатся сплошные штампы, затертые сравнения, и Макс поднял бы меня на смех, вздумай я описывать белокурые волосы с сильной проседью, серые или серо-зеленые глаза, да, пожалуй, еще скулы, уж конечно, широкие или выдающиеся вперед; будто и правда имеет какое-то значение, если я, не без труда удержавшись от эпитета «хрупкая», напишу «миниатюрная», а то и вообще начну перечислять всевозможные анатомические особенности и пускать в ход обороты, которыми пестрят публикации модных авторов, вроде «легкая походка», или там «длинноногая, с открытым лицом и ясным взглядом»! Ведь никому ничего не скажет, если написать, что она оптимистка или, чего доброго, навесить на нее ярлык «свой парень» — вот уж излюбленный штамп кое-кого из писателей-мужчин, не имеющих в запасе других рубрик, куда они могли бы отнести женщину, но не признающихся, что на самом деле питают к некой даме не только товарищеские чувства, короче, что касается «своего парня», ничего подобного как раз не было и в помине, так что ограничусь простым изложением фактов. Помню, она подошла, улыбаясь, держа в руках два бокала и бутылку вина, если не ошибаюсь, сама она уже успела хлебнуть, во всяком случае в каждом ее движении чувствовалась уверенность — она все-все делает как надо, а такая уверенность не свойственна человеку трезвому.
— У вас тут тоже кто-то есть?
Неожиданный вопрос буквально оглушил меня — так резко он прозвучал; я довольно грубо ее осадила:
— Нет. Никого.
Однако она и глазом не моргнула.
— Никого?
Я ответила не сразу, сперва посмотрела на нее так, будто понятия не имею, о чем речь; из-за этого мой ответ, в сущности повторение, прозвучал довольно выспренно, чего мне вовсе не хотелось:
— У меня никого нет!
Прежде чем она успела объяснить, я сообразила — она же имела в виду запечатленных на фотографиях; затем она назвала себя и тотчас стала просить, чтобы я звала ее просто по имени, Маргарет. Она сунула мне в руки бокал вина; даже сегодня я морщусь, вспоминая неловкую напыщенность той минуты, когда мы молча чокнулись, стоя перед фотографиями, а ведь среди них, как я поняла, был и снимок, принадлежавший Маргарет. Мое молчание — вот оно меня злит, потому что молчание продолжалось хоть и недолго, а все-таки было каким-то заискивающим, мне оно и сегодня вспоминается как казенщина официальной церемонии, минуты молчания, и для полноты картины после нее не хватало только тоста. Иногда я сегодня гадаю, правда, без всякого результата: то ли она захотела излить душу именно мне, то ли я просто подвернулась, как другие люди, которых она с великой легкостью посвящала в свою тайну. Подняв бокал, я встретилась с ее взглядом, но не прочитала в нем, какой реакции она ждет; возможно, она устроила проверку, которую я выдержала потому, что начала задавать вопросы — хотелось чем-нибудь нарушить молчание; да, наверное, выдержала, ведь в конце концов ни с того ни с сего не рассказывают посторонней девице, что твой муж совершил убийство, а в то время я была для нее именно посторонней, едва знакомой девицей, и даже потом, после многих встреч, я все равно осталась для нее чужой, да и она была для меня никакой не Маргарет, а миссис Хиршфельдер, нравилось это ей или нет.
В сравнении с этим все, что она сообщила о Хиршфельдере на выставке, было сущими пустяками: истории, которые она рассказывала, наверное, в сотый раз — очень уж гладко; что ж удивительного, если она внезапно замолчала, оборвав рассказ на полуслове, будто все это ей самой вдруг опротивело.
— Не хочу докучать вам, — сказала она, глядя в сторону. — Наверное, подобные вещи вам здорово надоели.
Я еще не успела толком рассказать о Максе, о том, с каким пиететом он относился к Хиршфельдеру, но — очень хорошо помню — стоило мне заговорить об этом, ее реакция была неожиданной — насмешка! — она вдруг рассмеялась и даже всплеснула руками: