Британец
Шрифт:
И все-таки, когда я еще до полудня отправилась в свой первый поход — на кладбище, которое находилось на окраине городка, выше домов, террасами поднимавшихся по склону, откуда поверх крыш открылся вид на море, у меня снова появилось неясное ощущение, что мне чего-то не хватает, может быть, твердой почвы, ровной поверхности, на которой можно спокойно стоять, — ее тут не было, и при этой мысли даже сегодня, хотя прошло уже несколько месяцев, становится не по себе. На еврейском участке кладбища я насчитала восемнадцать могил, это был отдельный клочок земли, примыкавший к солдатским захоронениям времен Первой и Второй мировых войн и еще двум могилам, где покоились прожившие по восемьдесят пять лет старушки, причем, как я поняла из надписей на надгробиях, обе — девственницы или по крайней мере незамужние, кроме того, заметила две могилки безымянных младенцев, которых где-то нашли мертвыми; хорошо помню, как я тщетно искала на простых стелах со звездой Давида хоть каких-то дополнительных сведений — на всех, за исключением одного, были указаны только фамилия, день и год смерти, да кое-где — еще возраст покойного. Истории людей можно было бы реконструировать, и, толком не зная, для чего, я переписала в свой блокнот скудные данные, которые сегодня
После нашего разговора в то первое утро я больше не видела хозяйку гостиницы, лишь после переезда в пансион, расположенный в южном конце набережной, недалеко от пирса и причала для паромов, удалось разузнать о лагере еще кое-что. Оказывается, в самый разгар арестов тех, кто затем был интернирован, уже после отступления и ухода британских частей с континента, в Дугласе вдоль берега бухты соорудили заборы из колючей проволоки; мистер и миссис Стюарт, мои новые хозяева, рассказали, что домовладельцам пришлось в страшной спешке покинуть свои дома, кому-то даже — в течение считанных дней, и в городе, который обычно в это время готовился к началу курортного сезона, — ведь еще прошлым летом тысячи отдыхающих танцевали и веселились в огромных бальных залах — вдруг всюду, в каждом закоулке возникли районы, находившиеся под управлением военных, и никто уже не имел иллюзий, что война идет где-то в Европе, далеко-далеко, а его самого не касается. Вначале поговаривали, что привезут якобы каких-то детей, эвакуированных из Лондона и других промышленных центров страны; представляю, как дугласцы поразевали рты от удивления, когда в гавани сошли на берег первые арестанты, с жалкими пожитками, в потрепанной одежонке, похожие на бедных родственников обычных здешних курортников или, может, на их прислугу, если бы хозяевам вздумалось отправить ее отдыхать на приморском курорте.
Перебравшись в пансион, я в первые два дня еще раз внимательно перечитала дневник Хиршфельдера, хотелось расшифровать непонятные строки и по возможности разобраться в пропусках и сокращениях, там же, где это не удалось, я надеялась получить разъяснения от Стюарта. Погода стояла холодная, я целыми днями не вылезала из-под одеяла, читала дневник под доносившийся с улицы несмолкающий грохот грузовиков, длинными колоннами кативших в гавань. Стюарт объявился уже в первый день за завтраком — должно быть, услышал, как я спускалась по лестнице на первый этаж, — вошел в столовую и включил лампу на моем столе — и до моего отъезда аккуратно включал ее каждый день, как бы исполняя некий ритуал, но потом не ушел, застрял у дверей и стал делать вид, будто чем-то занят, — на самом деле ему хотелось поговорить. Разумеется, притворялся он только из-за своей жены, которая тем временем гремела посудой на кухне и изредка заглядывала в столовую через оконце в стене, разделяющей помещения, затем распахивала дверь и безмолвно подавала неизменное яйцо всмятку и ветчину; однако, пустившись однажды рассказывать в ответ на какой-то мой вопрос, Стюарт, видимо, решил и дальше оказывать мне знаки внимания, стоически сносил недовольство супруга и только посмеивался, если она усылала его из дома с каким-нибудь поручением, чтобы положить конец его безделью или не желая, чтобы он выступал в роли старого тетерева на току.
Эта пара, хозяин с хозяйкой, переселились на остров уже после войны, и в конце пятидесятых, ке то в начале шестидесятых взяли в аренду, а затем выкупили пансион, рискнули, хотя в те времена не всякий, пожалуй, отважился бы ввязаться в подобную авантюру, впрочем, времена не выбирают, а как я поняла, побродив по Дугласу, именно те годы оказались последним периодом расцвета в истории этого городка, одного из курортов, где проводили отпуск промышленные рабочие северной Англии. Правда, впоследствии, когда бы я ни вспомнила эту пожилую семейную пару, которая, должно быть, даже в молодости выглядела весьма почтенно, в памяти тотчас возникали картины — облупившаяся штукатурка фасадов на набережной, пустые закрытые магазины, над которыми нависли стрелы строительных кранов, — здесь собирались построить современные офисные центры — заколоченные картонными листами витрины, брошенные где попало коробки и ящики, — все это оживало в памяти вместе с четой Стюартов: он по обыкновению оттопыривает большими пальцами подтяжки, она в переднике — в точности как мать Макса, когда та, в старой куртке и огромных сапогах покойного мужа, раскидывала лопатой первый снег перед домом; как ни крути, мои дугласские хозяева остались для меня раритетами того времени, когда в Дугласе регулярно давались концерты для курортной публики и устраивались катанья на лодках под гром духового оркестра, когда ходили смотреть картинки в волшебном фонаре и чуть не каждый день — на спектакли здешнего открытого театра, не говоря уже о столь рискованных по тем временам развлечениях, как конкурс на лучший пляжный костюм или выборы королевы красоты. Кроме меня в пансионе жил лишь некий почтенный господин, и, думаю, приветливое «Доброе утро!» моих хозяев и суховатый отклик постояльца в течение многих лет оставались совершенно неизменным выражением их надежды, которая только и ждет пустякового повода, чтобы пробудиться, надежды, что жизнь еще, может быть, пойдет по-старому, как когда-то раньше; я всегда вспоминаю, с каким восхищением они рассказывали о главном событии в жизни городка — ежегодных майских мотогонках, которые обычно продолжались две недели и привлекали столько народу, что в городе, по словам моих хозяев, нельзя было не то что комнату снять — даже угол или койку свободную было не найти; слушая их, я невольно представляла себе, как пьяные гонщики, не сняв кожаных доспехов, валились на кровать в моей девичьей светелке с розовым ковром и розовыми обоями в цветочек, вырубались и, ворочаясь во сне, храпели так, что стены тряслись.
Эти приморские городки, десятки лет назад пришедшие в упадок, всегда казались мне совершенно безотрадными, но в то же время и притягательными, городки, похожие, как братья-близнецы, и напоминающие Саутенд, где жил Хиршфельдер, городки с какими-то второразрядными жителями, с благополучием и уютом, накопленным по крохам. Все они были на одно лицо, все, казалось,
стояли на пути реки времени и размывались водоворотами, возникавшими в потоке из-за них же самих; Дуглас не составлял исключения. Во всяком случае, здесь я увидела таких же старых дам, как в Саутенде: ничем не занимаясь, они сидели в своих домиках, за большими, во всю стену, окнами и глядели на море, словно ждали, что умершие друзья придут на чашку чая. Как и в Саутенде, дамы в летних цветастых платьях, похожие на больших экзотических птиц, смотрели мне вслед, когда я шла мимо, и если бы можно было судить лишь по выцветшим афишам, зазывавшим на спектакли, которые состоялись давно или вовсе не состоялись, на «Богему» в Гэйэти-театр, или в оперу, или даже на «Венский вечер» на какой-то вилле Марина, — сейчас вполне могли быть довоенные годы. Сделав такое вот наблюдение, я стала фантазировать — фасады домов покрасили не когда-то давно, а на днях, я брожу среди павильонов на съемочной площадке, где так и не был снят фильм по давнишнему сценарию, с моими хозяевами в качестве статистов, говорившими с великой важностью: он о жене — «миссис Стюарт», льстиво, как слуга, а она о муже — «мистер Стюарт», так, словно хочет восстановить его престиж в моих глазах, ибо, по ее мнению, престиж он потерял, поскольку в любую минуту был к моим услугам.— Вы только не всему верьте, что он рассказывает, — предостерегла она. — Кстати, о чем это он все время с вами беседует?
Уже не помню, что я сказала, должно быть, уклонилась от прямого ответа и, когда она не стала расспрашивать, обрадовалась — мне самой было неясно, что он за человек, я только удивлялась про себя, откуда он столько знает о лагере, если во время войны еще не жил здесь?
Когда я спросила об этом самого Стюарта, он, по сути, не ответил:
— Обо всем можно почитать, а мне же надо чем-то заниматься. Вот пожили бы тут осенью да зимой, поняли бы, каково это — маяться от безделья.
Воспользовавшись случаем, я рассказала о Хиршфельдере и, уж не знаю зачем, о предположительном убийстве, в его возможность сама я к тому времени уже давно не верила, но оно все еще оставалось исходным пунктом моих поисков, и, помню, страшно удивилась, когда Стюарт, выслушав, сказал, что не видит ничего фантастического в подобном предположении, так как между заключенными часто случались драки, а однажды кто-то был убит, правда, не здесь, а в другом лагере, в Рамси, то есть в нескольких километрах к северу от Дугласа.
— Тот убитый, помнится, был финн, а произошло все уже в конце войны, — сказал он. — Его нашли мертвым, с ножом в груди. Потом еще разбирались с кем-то из его земляков.
Я, конечно не из-за истории с убийством, первым делом отправилась на кладбище, но, придя туда, все-таки в какой-то момент заметила, что невольно ищу надгробие с фамилией Харрассер, теперь же, услышав, что сказал хозяин, сразу насторожилась, хотя к Хиршфельдеру это не имело отношения, а Стюарт продолжал: он никогда не слышал, чтобы, кроме этого случая, в лагере еще кто-то был убит, все заключенные, похороненные на местном кладбище, умерли естественной смертью либо покончили с собой.
— Ну а та жуткая история случилась, по-видимому, в результате какой-то стычки — их много тогда было — между пособниками нацистов и их противниками, — сказал он и вдруг добавил: — Только не спрашивайте, привлекли кого-нибудь к ответственности или нет!
Это было такой неожиданностью, что я не сумела скрыть удивления, и он усмехнулся моей наивности:
— Вы что, думали, в лагерях сидели одни праведники?
Вот тут я впервые услышала его сипловатый смешок.
— Публика там с самого начала собралась самая разномастная. Арестовать-то могли всякого, у кого имелась хоть какая связь с Германией, а в Лондоне при тогдашней суматохе — со дня на день ведь ждали вторжения — не стали возиться с выяснением, кто, да кого, да с какой радости…
Я смотрела на него и молчала, а он ненадолго задумался, с лукавством в глазах, чего я раньше никогда за ним не замечала, не пренебрежительно, не насмешливо, но, похоже, с какой-то тайной мыслью, словно хотел намекнуть: дескать, на что-то другое и рассчитывать не стоило; наконец он сказал:
— Пустое дело сейчас вспоминать тогдашние бредни насчет шпионов. Давно уж выяснилось, что страхи были преувеличенными, но тогда-то кто это понимал?
Я невольно вспомнила Макса и подумала: он бы, наверное, посмеялся, услышав, с каким жаром я заговорила о том, до чего же унизительно было эмигрантам сознавать, что их вдруг начали считать врагами.
— Неужели их посадили вместе с какими-то подонками, с теми, чьи единомышленники хотели их уничтожить! — горячилась я.
— Ничего-то вы не знаете! — вздохнул он. — Долгое время, я слышал, никакой разницы не делали, это уж потом их разделили.
— Вы хотите сказать, с изгнанниками обращались как с прочими?
— Вероятно, даже хуже, — сказал он. — Говорят, кое-кого из них караульные и охрана не очень-то жаловали.
Вот так я впервые столкнулась с этим фактом; ни Маргарет, ни Кэтрин словом не обмолвились о том, что интернированные были двух сортов, и меня до сих пор удивляет, почему Хиршфельдер в дневнике не упоминает об этом хотя бы вскользь, как и об убийстве, разумеется; почему в его записках нет даже слабого намека на то, что между арестантами постоянно происходили столкновения. Раза два он сообщает в дневнике о мелких стычках, возникавших на чисто бытовой почве, — сущая ерунда, просто перебранки от скуки или из-за того, что один у другого взял какую-то вещь и не вернул вовремя, а вот о Коричневом доме, который, впрочем, тогда еще представлялся мне чьей-то пошлой и неудачной выдумкой, я узнала лишь позднее, спустя несколько месяцев, уже в Вене, когда Мадлен наконец согласилась со мной встретиться, она-то и рассказала мне с полнейшей определенностью о Коричневом доме, и от нее же я узнала о допросе, который, видимо желая что-то выяснить о Коричневом доме, устроил майор, и об игре в карты, и еще она рассказала о кораблях, которые с депортированными на борту уходили в Канаду или в Австралию, о чем в дневнике я не нашла ни единого упоминания. В самом деле, в записях Хиршфельдера обнаружились прямо-таки огромные пробелы, даже о Харрассере он ничего не сообщает, о том четвертом парне, Новеньком, — нигде ни слова, и если бы я опиралась исключительно на дневник, то поневоле решила бы, что соседями Хиршфельдера по комнате все время были только Ломниц и Оссовский, о которых он пишет вновь и вновь, и пишет подробно, те самые Бледный с Меченым, как он их называет, однако, несмотря на постоянные упоминания, оба остались бесплотными тенями.