Бродячая женщина (сборник)
Шрифт:
Про сам спектакль я можно не буду? Шесть часов на приморской улице под моросящим дождём не способствуют. Но зато я словила вайфай и забилась в кафе, откуда высунула нос только на собственно представление. По окончании ввалилась обратно и с чистой совестью позволила себе то, о чём мечтала весь вечер, – ай нид метакса файф старз немедленно. Это самая сложная фраза, которую пришлось произнести, а дальше уже достаточно было говорить: репит, репит, репит. И всё стало нормально.
А дальше потянулись медленные больные дни: я всё равно куда-то ходила и ездила, просто время от времени загибалась от кашля и слабости, потом ничего – снова шла и ехала.
В январе написала в Живом Журнале:
«Какая-то
– А весной здесь будут одуванчики и море.
И я тут же обрела просветление».
Встретите девочку с маленькой лопатой – приложитесь к поле её клетчатого пальто, она пророк, – всё сбылось, если считать, что «здесь» это там, где я. Потому что этой весной я видела море и совершенно рязанские травы по берегам – лиловый татарник, маки, мелкие розовые часики, веронику, кашку и, само собой, одуванчики. Вся Южная Греция помешалась на жёлтых цветочках – от зверобоя, куриной слепоты, пижмы и львиного зева до акаций, мимоз и ещё какой-то ярко цветущей дикости на кустах и деревьях.
Да, был и кактус, от которого я отщипнула пару деток:
– Приеду домой, стану добывать из него мескалин.
– А ты уверена, птичка, что он в нём есть?
– А это уже его проблемы, я лично собираюсь из него добыть.
Кстати, о детках. В труппе собрались юные существа разного пола, и я была очарована – давно не видела двадцатилетних девочек близко. Они такие нежные, что, кажется, сексом с ними заниматься – это как трахнуть котёнка (разве только ты сам такое же двадцатилетнее).
И вообще, они удивительные. Если отталкиваться от затасканных шаблонов, то мы – поколение спирта рояль (ещё были поколение пепси и поколение кофе старбакс – из тех, кто действительно читает «афишу», пишет в молескин и тычется в айфон, и всё это на полном серьёзе, а не как я). А теперь наросло какое-то поколение зелёного чая: вечером после выступления, когда мы бы устроили грязные танцы под барабаны с последующим расползанием в кусты, они натурально пели советские песни. Это было мило.
Иногда в своих путешествиях я находила Сеть и получала письма. И три человека независимо друг от друга сообщили, что видели меня во снах дурных и печальных. Последний написал перед отъездом, и я нажаловалась Диме:
– Плохое всем снится. Не иначе меня уронят с самолёта.
– Главное, чтобы тебе не снилось, – сказал он и осёкся (я, как ночная птица, регулярно будила его воплями). – Хочешь, бросим багаж и поедем поездом?
Я отвернулась и собралась плакать. Не было давящего страха и обычной предполётной паники, а только очень горестно, потому что помирать неохота. Полтаблетки феназепама, впрочем, решают вопрос.
Как оказалось, перемещения физического тела не совсем уж бессмысленная вещь даже в сравнении со странствиями духа. Если в Иерусалиме мне было откровение: «всё, что я до сих пор принимала за христианство, оказалось православием», то в Каламате сложилось продолжение: «а то, что я считала православием, было постсоветской ересью, не более». Конечно, есть ещё и обычное русское ощущение бытия – привычка добавлять «темный и страшный» к любому существительному: тёмные и страшные времена, тёмная и страшная вера, тёмное и страшное солнце. Но у меня возникло впечатление, что любая древняя религия обязательно содержит в сути своей силу, спокойствие и радость, и наша тоже. А нынешние церковные функционеры будут гореть в аду (без вайфая, клубнички и с чаем липтон) ещё и за то, что в последние несколько десятилетий исхитрились отсечь от «русского народного православия» его мощную мистическую составляющую и взамест присобачить замашки склочной и нечистой на руку комендантши из студенческой общаги.
В хождениях своих я повидала много живой и неживой красоты, но перевал Langada, который мы проезжали, совсем разоряет сердце. Это такая красота, с которой ничего
невозможно поделать – нельзя насмотреться и, даже пройдя все горы ногами, не получится их присвоить и поселить в себе (и уж совсем идиотом надо быть, чтобы пытаться фотографировать). Можно только ехать, минуя туннели, сквозь прекрасную жизнь, в которую ни вцепиться, ни войти, которую не зафиксировать и не сохранить как-нибудь для личного пользования. Если хочешь, умри здесь, но жить – мимо, мимо, туда, где существование попроще и где позволительна иллюзия, что «записать» что-нибудь возможно.Впрочем, в Греции не случилось того единственного организующего переживания, которое было в Штатах или Иерусалиме.
В Майами, например, почти всё произошло в последний день, перед выездом в аэропорт, когда я уже окончательно выбралась из океана и в последний раз оглянулась на воду, а в неё как раз заходил высокий чёрный парень, тонкий и длиннорукий. Он шёл по мелководью вглубь, преодолевая сопротивление маленьких волн, доходящих ему едва ли до колен; шёл ни медленно и ни быстро, без лишнего усилия; раздвигал плечами воздух и откидывал голову, поднимая лицо к небу, и был он весь – свобода.
В Тель-Авиве, в ночь перед отлётом, по набережной я гуляла и слушала, как надо мной снижаются крупные самолёты; как мартовское холодное, но всё равно тёплое море разбивается о каменный волнорез; как женщина у самой воды долго и надсадно кричит по-английски на невидимого в темноте злодея-любовника, а я всё пыталась понять, как среди этого грохота нашлось столько покоя и столько любви для меня.
А в холодной деревенской Греции мне всё было никак, всё было зря, и что же я делала в последние несколько часов, ожидая автобуса, который отвезёт через весь Пелопоннес до самых поднебесных Афин? Я, конечно, лежала на мелкой, как рис, гальке, вжималась щекой, грудью, животом и ногами в нагретое крошево, нисколько не заботясь о том, что кожа станет как тиснёная бумага; а спина моя в это время нечувствительно обгорала на ветру, я знала, но зачем-то хотела привезти в Москву эти жестокие следы солнца, камней и соль Ионического моря. Чтобы кто-то мог лизнуть белёсый потёк на плече, погладить синяк, поцеловать обожженную лопатку и убедиться, что я на самом деле не стеклянная женщина из тех подарочных сосудов, которые наполнены дешевым вином и стоят дороже своего содержимого; нет, я вот, исхожу жаром и кашлем, у меня до сих пор красно под коленками и на сгибе локтя.
Мне всё кажется, что в меня кто-то не верит, кто-то важный, – а ведь я есть.
Небо Америки
Знаете, я по большому счёту туда не стремилась. Всё это была идея туристического агентства, возжелавшего рекламный текст, а мне хотелось только, чтобы бог взял меня в свои большие жёсткие руки и перенёс куда-нибудь далеко отсюда, попутно до полусмерти напугав, чтобы я перестала наконец думать о всяких глупостях, а беспокоилась лишь о том, как бы меня не уронили в океан, и что жить-то как хочется, мамочки. Но я всегда понимаю, когда бог присылает мне вертолёты, и потому легко согласилась полететь в Майами, а потом написать об этом, и вот пишу.
Приготовила речь для консула. Туристическая девушка предупредила, что для получения визы очень важно убедить его в том, что я не собираюсь остаться в их прекрасной стране, но при этом всю жизнь мечтала её повидать.
«Бакланы! Я скажу им, что беспокоюсь о бакланах, чьи перья склеились от нефти в Мексиканском заливе из-за той мерзкой выходки со скважиной! Хотя нет, нельзя…. А, ну да, я же писатель, решила сделать книгу о конце света в двенадцатом году, когда от Африки отколется кусок, и от этого поднимется большая волна, и всю Америку на фиг смоет! И вот, значит, я должна посмотреть побережье, чтобы как следует это себе представить… Нет, как-то не годится. Ладно, скажу, что хочу увидеть Микки Мауса».